Изменить стиль страницы

Санджар ответил резче, чем позволяли приличия и тревожная обстановка:

— Пусть… Пусть отец мой, пусть дед мой были неграмотны и невежественны. Пусть уступали они знаниями даже ничтожнейшему ишану и имаму, пусть. Но у народа нашего, у простого народа есть мудрейшие из мудрейших, светлейшие из светлейших, отцы, которые нас учат и направляют в наших поступках…

— О ком ты говоришь, сын мой? Речь твоя неясна и непонятна.

— Вы отлично знаете, мой пир, о ком я говорю. Только язык ваш не решается шевельнуться, чтобы произнести их имена и смутить покой вот их, этих ничтожных лизоблюдов. — Не обращая внимания на злобный шепот окружающих, Санджар закончил: — Кто они наши отцы? Имена их будут жить в народе вечно. Это они сделали нас людьми, это они помогли нам прозреть, это они дали нам счастье и радость.

— Я не знаю их имен, сын мой, — слабым голосом проговорил пир и, опустив голову, зашевелил губами.

— Ленин — имя его, Сталин — имя его! — сказал Санджар.

Вздох смятения пронесся по комнате.

После долгого молчания старец с трудом поднялся. Его свита замерла, ожидая знака.

Санджар тоже встал с места. Его лицо стало суровым и мрачным.

Тогда пир сказал:

— Ты святотатствуешь, сын мой. Как может быть отцом и наставником мусульманина неверный кафир? Мусульманский народ не пойдет по пути нечестия. Берегись!..

— Мой пир! Не запугать вам народ такими словами. Тысячу лет его морили голодом, заставляли слизывать грязь с сапогов беков и ханов, предавали мучительной смерти, и во имя чего?.. — Он горько усмехнулся. — Нет, Санджар–пастух не пойдет больше по пути горя и рабства, предписанного мусульманскими мужами мудрости из

Мекки. Нет, путь Санджара–пастуха — это путь Москвы, путь Ленина и Сталина.

Он поклонился пиру и пошел к двери, высоко подняв голову и не глядя ни на кого.

Все собравшиеся в комнате молниеносно расступились перед ним. «Их как ветром сдуло», — рассказывал потом Курбан.

Уже переступая порог, Санджар услышал за собой голос пира.

— Горе нам! Он — большевик… Горе! Яд большевизма проник в сердца правоверных…

Ползун проводил Санджара и его спутников через двор ханаки, по коридору чильтанов, священной роще, и только тогда вернулся обратно. Пиршество продолжалось. Подошел слуга и почтительно доложил, что ишан зовет к себе его и Гияс–ходжу. Когда они вошли в келью, старец спросил:

— Кто привел сюда воина?

Гияс–ходжа низко опустил голову и еле выдавил из себя:

— Мы с Ниязбеком решили: так будет хорошо. Он ищет денауского хакима. Мы подослали человека сказать, что он здесь.

— Зачем?

Едва заметным движением руки Гияс показал, какая участь готовилась Санджару.

— Почему вы не посоветовались с нами?

— Мы думали…

Тогда вмешался Ползун. Говорил он холодно, но голос его дрожал от ярости:

— Неужели вы думали, Гияс, что мы допустим это? Как можно допустить, чтобы разрушили ханаку и мазар Хыра–пайгамбара, последний оплот ислама в Гиссаре?

— Но…

— Если бы с Санджаром что–нибудь случилось, разве его молодцы не разнесли бы и мазар и ханаку по камешкам, а?

— Он прав, — прохрипел старец. — Он прав, здесь нельзя было. — Его голос вдруг сорвался в визг: — Вы, вы ничтожества, вы ослы… Вы допускаете, чтобы такой человек шлялся по миру, оскверняя своим дыханием нечестия и богохульства мусульманскую Бухару. Он сто тысяч раз опаснее, этот молокосос, чем все русские–кафиры.

Он, ничтожный, стал дверью для заразы большевизма, дверью в народ. Он — ужасный и гибельный пример… Убрать его… Скорее, завтра… я приказываю… Смерть… Смерть… Спешите, а то поздно… Убейте его… Приказываю…

Старец забился в припадке.

А Санджар, покачиваясь в седле, все думал: «Где же я видел такую надпись, на чьей руке?»

Внезапно он встрепенулся. В темноте на дороге послышался топот многих коней. Курбан, следовавший поодаль, подъехал ближе.

— Кто идет? — крикнул Санджар.

— Мы идем, поступью барса, — ответил чей–то голос.

Тогда командир остановил коня и резко сказал:

— Вы джигиты, а ведете себя, как дети. Я послал вас в мазар совсем не для того, чтобы вы там пили водку, да еще во время зикра.

— Но это была военная хитрость, — простодушно возразил один из джигитов. — Дервиши и всякие ишаны подумали: «Это мюриды из басмачей, опьяневшие от близости к аллаху». А мы знали, что было очень опасно. Вот и придумали: ведь ангел смерти Азраил — правоверный мусульманин, коему вино запрещено. Ну, он и не захотел бы прилететь и оскверниться общением с нами. А потом… ведь нельзя же спокойно смотреть на этих дервишей. Они кричали и ревели, как быки, завидевшие корову. Недаром у нас есть пословица: «Пир — корова, мюриды — быки».

И он хихикнул, очень довольный своей шуткой.

VIII

«Живописная альпийская природа, патриархальные пастушеские нравы, тонкие красивые лица, цветущее здоровье аборигенов, — вот что характеризует эту, открывшуюся перед изумленными пионерами культуры, счастливую горную страну…»

Николай Николаевич перевернул измятую страницу книги, посмотрел на обложку и снова прочитал, уже про себя, о пионерах, цветущем здоровье и патриархальных нравах. Затем он обвел глазами невзрачную, слепленную из грубо отесанных кусков гранита, вросшую в скалу клетушку — обычное жилище горца — почти отвесно уходящий ввысь оголенный склон горы, начинающейся прямо со двора, и хаотическое нагромождение пиков и зубчатых вершин под ногами. Кругом камни и скалы — угрюмые, неприветливые. Взгляд его задержался на пожилом горце, зябко кутавшемся в халат, вернее на его руках, покрытых толстым слоем коросты.

— Интересно, что сказал бы этот писака, нацарапавший в угоду своим высоким покровителям вот эти самые мармеладные строчки, очутись он лицом к лицу вот с этаким дядей, которого разъедает чесотка, сифилис и черт его знает еще что? Что бы он сочинил, этот царский холуй, о «счастливой стране»? Не беспокойтесь, — усмехнулся Николай Николаевич, заметив смущение на лицах собеседников, — он по–русски ничего не понимает. Так вот представьте… кстати, его именуют Наджметдином… какой конфуз у меня с ним получился вчера. После неисчислимых изъявлений благодарности он взял у меня лекарства и отправился… Куда бы вы думали? Прямехонько в мечеть к имаму, который занимается по совместительству врачеванием. И заметьте: гонорар, уплаченный табибу — николаевский серебряный рубль и две курочки. Мне же он хотел презентовать десяток яиц. Так котируется в сем тихом селении знахарства и современная, передовая научная медицина. Ты зачем опять пришел?

Последний вопрос относился к горцу в рваном халате. Тот живо поднялся на ноги и, отвесив почтительный поклон, проговорил:

— Помогите, доктор. Надо лекарство, много лекарства.

— Не буду я тебя лечить. Пусть тебя лечит имам. Горец поклонился еще ниже:

— Ой, господин доктор. Не меня нужно лечить, жена у меня умирает.

— Что с ней? — встревожился Николай Николаевич.

— Бог знает. Только недавно я женился на ней…

— Недавно женился? — вырвалось у доктора. — А сколько лет ей, твоей жене?

Горец с достоинством выпрямился.

— Не знаю. К тому же спрашивать о возрасте жены постороннему мужчине се подобает.

— И кафиру вдобавок, — добавил Николай Николаевич. — Понятно. Но как же я, кафир, буду лечить твою жену? Ты же не позволишь мне взглянуть на нее…

— Она протянет тебе руку, и ты по руке определишь болезнь.

— Тэ–тэ–тэ! Номер не пройдет. — Николай Николаевич опустился на камень.

— Ей очень плохо, — забеспокоился горец. — Она умирает. Хорошая жена. Молодая…

Он сел на землю и начал картинно всхлипывать.

— Так вот: прежде чем лечить, я должен буду посмотреть больную. Понятно?

Горец медленно соображал. Затем он поднялся на ноги и проскрипел:

— Ты можешь ее смотреть всю, но лицо она тебе не откроет.

— Хорошо, идем, — сказал доктор, снимая с седла хурджун, где лежал его чемоданчик с хирургическими инструментами. — А вы, товарищи, — обратился он к бойцам, — скажите командиру, когда он придет, где я…