Изменить стиль страницы

Но труд их был напрасен. То ли в разговоре с хакимом они затянули перерыв в работе, то ли вода уже с самого начала произвела слишком большие разрушения, но сейчас поток неистовствовал… Очевидно, невидимые струи пробились в глубь тела плотины и начали размывать ее со страшной силой. Сооружение разваливалось на глазах. С грохотом и треском отваливались уже не отдельные камни, а большие сцементированные известью глыбы. В несколько минут высокая величественная плотина была размыта.

И на уцелевшем куске ее, нависшем над оврагом, стояли, горестно подняв лица к равнодушному сияющему небу, пять старцев, пять скорбных фигур, напоминающих плакальщиков, оплакивающих дорогого покойника.

Так продолжалось несколько минут. Затем один из стариков протянул руки вперед и шагнул в поток… Он перевернулся в воздухе и, раскинув руки, погрузился в пучину.

Джалалов бросился к краю обрыва, но тотчас понял, что он беспомощен. Сердце его сжалось от боли и жалости. Над ухом прозвучал голос Курбана.

— Так нужно было… Нужна жертва, иначе воду никто не усмирит.

— Да, нужна жертва, — прокричал Джалалов, — я своими руками утоплю сейчас проклятого хакима.

Он повернулся и бросился к чинару.

Хакима под деревом не было… Не было его и в кустарнике. Правитель исчез. Позади мазара в заброшенном саду, нашли следы подков и свежий конский навоз. Бек ускакал, по–видимому, в тот момент, когда произошла катастрофа.

Около чинара Джалалов нашел небольшой бумажник, перевязанный шнурком. В нем лежали бухарские бумажные, очень грубо отпечатанные деньги, николаевские ассигнации, документы и среди них записка, написанная твердой рукой Санджара.

В ней говорилось о том, что податель этого письма должен беспрепятственно пропускаться по дорогам Восточной Бухары. Написанное было скреплено личной печатью Санджара.

Джалалов ничего не сказал Курбану. Только лицо его еще более помрачнело. Он предался самым грустным размышлениям. И в тон им были рассказы старейшин. Они собирались идти в свой родной кишлак сообщить трагическую весть о том, что посевы их в этом году не получат влаги, что сотни, тысячи танапов хлеба, хлопка, садов и виноградников обречены на гибель, что богатый цветущий оазис, созданный двадцать лет назад руками тысяч людей и кормивший тысячи людей, погиб, что нужно уходить, иначе всем грозит голодная смерть.

И все это сделал один человек — мстительный и злобный, бывший хаким денауский, распоряжавшийся по праву эмирской деспотии жизнью дехкан, их очагами и достатком. Народ изгнал его, и он в последнюю минуту злобно и гнусно отомстил народу, как мстит раздавленный скорпион, вонзая в расплющившую его босую ногу свое ядовитое жало.

Джалалов молчал. Он почти не слушал стариков. Он думал о Санджаре, которого уважал и любил, перед которым преклонялся.

…Когда он передал записку Кошубе, командир мельком взглянул на нее и спросил:

— Что ты хочешь сказать, товарищ Джалалов?

— Прочитайте. Ведь… очень странно.

— Вот что, пусть все останется между нами. Санджар рассказал мне. И о записке тоже…

V

В горах темнота особенно густа и непроницаема. Нет ничего легче как сбиться с дороги, попасть на край скалы, сорваться в пропасть.

Но тем не менее всю ночь небольшая группа всадников настойчиво, неутомимо уходила в глубь гор, подымаясь к границе вечных снегов.

Уже перед рассветом всадники наткнулись на пастуший стан. Угли костра едва тлели.

Всполошившийся чабан отогнал бесновавшихся зевластых псов и поднес кисленький, пахнувший шерстью айран. Гости напились, не сказали ни слова благодарности и продолжали сидеть в угрюмом молчании.

— Разрешите, господин, принести поздравления, — осторожно заговорил один из проезжих, обращаясь к толстому, закутанному в белый уратюбинский шерстяной чекмень, человеку.

Тот, кого назвали господином, буркнул что–то неразборчивое себе в бороду.

— Поздравления со счастливым избавлением от опасности, — закончил говоривший. — Теперь ваша звезда воссияет на небосклоне побед и воинских подвигов с еще большей яркостью, господин парваначи.

— Что с вами, Ниязбек? — слабым голосом спросил Кудрат–бий. — Что это на вас напало придворное красноречие в такой момент… когда… О, как он перехитрил меня… Мы ошиблись в нем, в этом русском. Я думал, что он только отчаянный рубака, слепой в ярости, а он еще умен… да, умен. Господи, два года я бьюсь с ним не на жизнь, а насмерть, и не смог пальцем его тронуть…

— Еще время не ушло, господин. Мы еще соберемся с силами…

— С силами… с силами… Уйдите все, — приказал Кудрат–бий. — А вы останьтесь, Ниязбек.

Когда они остались у костра вдвоем, Кудрат–бий заговорил вполголоса:

— Мы соберем еще джигитов, вы правы. Ко мне прибегут эти трусы — курбаши, побросавшие свое оружие, едва на них прикрикнули там на площади. Да, мы еще будем стрелять, скакать, мучить, убивать… Но зачем?

— Как зачем?

— Вот и я спрашиваю… Наше дело кончено. Я говорю вам — кончено! Черный народ полон ненависти к нам, люди стали большевиками. Нет разницы между батраками гиссарцами и большевиками, между юрчинскими чайрикерами и большевиками, между денаускими… пусть будут прокляты они, денаусцы, пусть знают: если у меня, Кудрат–бия парваначи, будет хоть сотня, хоть две сотни верных бойцов, я прискачу в Денау и перережу их всех до единого. Я прикажу вырвать из утроб денауских потаскух младенцев, чтобы искоренить проклятое денауское семя до одного, до последнего…

— Вы меня задушите, господин, — робко прервал его Ниязбек, так как в припадке бессильной ярости парваначи схватил своего собеседника за борта халата и начал трясти.

— Бог мой, ты видел? Они смотрели на мой позор и смеялись. Они могли смести с помоста этого Кошубу–безбожника с его людьми и разорвать в клочья, и они не сдвинулись с места. Я тебе говорю, они стали большевиками… всех… всех уничтожу! Всех!..

Он долго не мог успокоиться. Вдруг Ниязбек схватил его за руку.

— Слышите?!

— Что?

— Кто–то едет.

Кудрат–бий вскочил; несколько мгновений тревожно вглядывался в тьму.

— Боже… они, — простонал курбаши, — и сюда они пришли…

— Скорее, — шептал Ниязбек, — скорее к коням… Мы успеем… Уйдем…

— Нет… пропали. Все пропало. Нет сил, — всхлипывал Кудрат–бий. — Пусть придут… Пусть хватают. Пропал, пропал…

Парваначи снова опустился на землю у потухшего костра, и видно было при свете гаснущих звезд, как сидит он — раздавленный, жалкий, обхватив голову. Плечи его судорожно вздрагивали. Ниязбек то начинал бегать по площадке, то принимался теребить курбаши, стараясь сдвинуть с места его тяжелое тело.

Далеко, далеко заржала лошадь. Жалобно подвывая, Кудрат–бий распластался на земле и скреб камни ногтями, как будто пытаясь втиснуться в ничтожнейшую из расщелин.

Вдруг тихо прозвучал его слабый голос. Он жалобно молил:

— Когда меня схватят, ты быстро скачи в Дюшамбе. Боже, успеешь ли… Там… Наклонись ко мне!

Он долго шептал что–то склонившемуся над ним Ниязбеку. Наконец поднял голову и сказал громко:

— Там есть наши люди. Перед нами откроются все двери, падут все запоры.

Приближалось утро. Светало. Стали видны горные склоны, темные провалы ущелий. Внизу у говорливого ручейка спали прямо на траве беглецы — басмаческие курбаши. Поодаль паслись лошади. Шерсть их стала мокрая и блестящая от холодной росы.

Мирная картина тихого горного утра вдохнула бодрость и силы в грузное тело Кудрат–бия. Он сел, подбросил в костер несколько сучьев. Грея руки над огнем, курбаши, как бы невзначай, проговорил:

— Не думал, друг, что вы такой нервный. И все только вам мерещатся красные звезды. Никого нет на нашем пути, а? Да если и появится кто… Мы еще посмотрим!.. Да, пора трогаться. И помните, Ниязбек, если мы не сможем собрать джигитов, мы пойдем за Пяндж и предадимся там отдохновению. Что вы ухмыляетесь?'