Изменить стиль страницы

В Амштеттепе в эшелоне появились эсэсовцы из линцских частей «Мертвая голова», которые выехали навстречу партии арестантов, отправленной двадцатого мая. Чем ближе подходил поезд к Липцу, городу, где учился фюрер, тем «решительней пресекались безрассудные попытки к бегству». Правда, подчас попытки к бегству «маскировались», якобы, таким способом — заключенный просил у охранника разрешения выйти, охранник вопрошал: «По малой нужде или по большой?» Если заключенный отвечал: «По малой», охранник орал: «Делай на месте»; если говорил: «По большой», охранник орал: «…себе в штаны». У большинства арестантов наручники были превращены в ножные кандалы, с помощью которых ногу несчастного приковывали к металлическому пруту под скамейкой. Только заключенному Тифенбруккеру разрешалось стоять в проходе и пользоваться уборной, наручники с него сняли. Чем была вызвана эта «тягостная, но приятная привилегия»? Какой-то неведомой инструкцией, статутом «арийца» или тем, что Валентин был такой известной, даже в некоторой степени легендарной фигурой? Или, наконец, его внешним сходством с Гитлером? А может, эсэсовцы уже в поезде решили сделать из него лагерного капо? Гауптшарфюрер доверительно беседовал с ним… Гауптшарфюрер отнюдь не был «эстетом-германцем», как начальник лагерной охраны Либхеншль, с которым Валентину еще предстояло познакомиться, этот коренной берлинец был жирным, грубым животным.

— Можешь выходить, не докладываясь. Хочешь сигарету?

— Некурящий.

— Хочешь пивка, Тифенбруккер? Чего ты на меня уставился? Я не шучу. Ставлю бутылочку.

— Пива не пью.

— Не вкручивай шарики. Ты же старый мюнхенец.

— Я из Вассербурга.

— Знаешь что, большевик Тифенбруккер, как человек ты мне даже правишься, только никому не говори. И по секрету тебе скажу, здешние мои товарищи из Вены, на мой вкус, — ничтожества. По правде говоря, все австрияки без царя в голове. И вдруг они, понимаешь ли, корчат из себя невесть что, их прямо распирает от силы… (В бытность депутатом рейхстага Валентин изучил берлинский диалект, на котором изъяснялся гауптшарфюрер.)

Но тут один из заключенных в том же вагоне совершил роковую ошибку, у него, как говорится, не выдержали нервы, и он стал громко призывать на помощь. Выстрел, почти заглушенный перестуком колес, мгновенно оборвал его отчаянный крик. Гауптшарфюрер протиснулся сквозь толпу линцских эсэсовцев, загораживавших проход; скоро он опять возвратился к Валентину и пробурчал:

— Состав преступления налицо: бунт заключенного. Но зачем палить сразу, да еще с двух метров расстояния?.. Пруссаки так не торопятся… Выстрел в сердце.

В Линце, на Главном вокзале, где эшелон загнали на запасный путь и где он должен был простоять часа два, среди арестованных разнесся слух, что в поезде уже свыше десяти мертвых и умирающих. Но в тот раз на сцене так и не появились санитары — трупы не убирали. Большинство венских эсэсовцев надолго засели в вокзальном ресторане, куда их пригласили на обед линцские собратья. Заключенные, можно сказать, остались почти в своем кругу.

— Бутерброды с ветчиной! Горячие сосиски, венские и дебреценские! П-п-и-во! Коф-е-е-е! Сигары — сигареты! Журналы — газеты! «Фёлькишер беобахтер» — лучшая в мире газета!

А узники сидят в битком набитых вагонах с зарешеченными, заклеенными окнами, в этих штольнях на колесах, вдали от дневного света; кое-кто из них еще дышит, многие легко или тяжело ранены, есть уже полутрупы и вовсе трупы. А с перрона несутся монотонные выкрики вокзальных лоточников. В одном купе стонет заключенный, которого ударили сапогом в низ живота, а в соседнем, склонившись вперед, неподвижно застыл тот, кого убили выстрелом в сердце, нога его по-прежнему прикована к железному пруту. Говорят, этого человека звали Герцманский, раньше он возглавлял организацию «Друг детей» в Вене II. (Надо же: как раз этот Герцманский был другом детей!) Рядом с мертвецом, тоже склонившись вперед, сидел живой. Когда пуля из эсэсовского револьвера убила Герцманского, его соседа вывернуло наизнанку. На противоположной скамейке арестант напустил полные штаны; на полу в купе стояла лужа крови, смешанной с мочой; вонь была невыносимая, можно было потерять сознание. И где-то неподалеку мычали телята.

— Бутерброды с ветчиной! Венские сосиски! Пи-и-во! Сигары — сигареты!!

Это, именно это, то есть сидение в убийственной яме, в клоаке на колесах, в Линце, в тупике на Главном вокзале, было самым ужасным, пожалуй, еще ужасней, чем методические пытки и выстрелы; самым ужасным было то, что заключенные слышали, невольно прислушивались к до боли знакомым шумам и звукам, какие испокон веку раздаются в дневные часы на всех вокзалах Центральной Европы, к звукам нормальной жизни, «жизни, идущей своим чередом». Вот зазвучал голос в репродукторе:

— Внимание! Внимание! Через несколько минут с первого пути отправляется Восточный экспресс, путь следования: Париж — Страсбург — Мюнхен — Вена — Бухарест — Стамбул. Просьба отойти от края платформы. С пятого пути отправляется скорый поезд в Бад-Аусзе. Пассажиров просим занять места и закрыть двери. Желаем вам приятного путешествия.

На товарной станции Вельс от эшелона отцепили вагоны с телятами и прицепили два других вагона для скота. Их груз: восемьдесят заключенных из Граца, в том числе доктор медицины Максимилиан Гропшейд.

Я прервал Тифенбруккера, задав ему вопрос:

— Как же ты его увидел?

— Как увидел? Увидел позже. Во время остановки в Траунштейне. Через много часов, ночью… Только после того, как все уже совершилось. А голос его услышал раньше, на товарной станции Фёклабрук.

Эсэсовцы из фёклабрукских частей «Мертвая голова» выехали навстречу эшелону в. Вельс и там сели в поезд, чтобы «надзирать за коммунистами и евреями» на участке Вельс — Фёклабрук. Выполнив свою миссию, они сошли на товарной станции Фёклабрук и потопали домой, горланя любимую песню (об эдельвейсе). И тут Валентин услышал, как его гауптшарфюрер разговаривает на своем берлинском диалекте с местным железнодорожником, отвечавшим ему на венском диалекте. Речь шла о пулевом ранении в живот у какого-то арестанта.

— Стало быть, вот к-а-ак это случилось. Спасибо. Стало быть, фёклабрукские эсэсовцы пустили Максиму пулю в живот, и он мучался до самой ночи, наверно, до самого Траунштейна. В Дахау ои, значит, прибыл уже мертвым. Спасибо, Валентин, дальнейшие подробности не так уж важны.

Тифенбруккер опять засопел, вернее, зафыркал. На сей раз сердито.

— Ты снова ошибаешься, дорогой мой, все было совсем иначе. К тому же подробности этого преступления чрезвычайно важны. То, что разыгралось в эшелоне, походило не на античный миф, как последний выход Джаксы, а скорее на пьесу ужасов, исполненную в театре марионеток на Монмартре. Доктор Гропшейд прибыл в Дахау ЖИВЫМ.

…Итак, Валентин услышал голос железнодорожника, который спросил, не найдется ли среди арестантов врача? Железнодорожник и гауптшарфюрер немного повздорили. Железнодорожник довольно упорно настаивал на том, что «раненому во втором вагоне для скота необходимо сделать перевязку», поскольку, «если на полотно начнет капать кровь, это произведет неприятное впечатление на обычных пассажиров…»

Скоро Валентин услышал, как в вагоне для скота заскрипела раздвижная дверь и как гауптшарфюрер спросил: «Ты практикующий врач?» Несколько медлительный, даже вялый мужской голос ответил ему: «Да, еще недавно был им в Граце». А потом гауптшарфюрер приказал: «Снять с него наручники» — и благосклонно спросил: «Доктор Максимилиан Гробшейд?.. Что?.. Не «гроб», а «гроп»? Пусть так! Вылезай, Макс, наложи временную повязку». И шаги замерли вдали…

Под вечер, во время остановки на товарной станции Зальцбург, состоялась последняя встреча Валентина с отбывающим гауптшарфюрером из рейха, и тот удостоил его прощальной беседой. Обдавая Тифенбруккера винным перегаром, густым запахом шнапса, он шептал:

— Зальцбург и чудо-фестивали, да, парень, доложу тебе, что тем фестивалем, которым нас угостили здесь, в поезде, я сыт по горло. Врагов нации надо учить, попытки к бегству пресекать драконовскими мерами… Тут ничего не попишешь. Но у некоторых остмарковских камрадов котелок плохо варит. Ну и фестиваль они разыграли, на ихнем фестивале кусок не лезет в глотку. Очень рад, что больше не буду мотаться с этим эшелоном по горам, по долам. Не робей, Тифенбруккер, в сущности, ты-то как раз и есть истинный немец. Постарайся перековаться в Дахау…