— Никогда.
— Но вы ведь служили вместе в четырнадцатом драгунском. А позже он, возможно, спас тебе жизнь. В феврале во время вашего мятежа. Перед отменой чрезвычайного положения.
— Я не в состоянии поддерживать знакомство со всеми моими предполагаемыми спасителями.
— Да что ты. Но ведь Штепаншиц — человек обходительный. Мы с ним состоим в «Шларафии».
— Стало быть, ты, Гейнцвернер, числишься и в этом «бунде»? Ничего себе наци. Будь добр, разъясни: Адельхарт та-кой же монархист, как и ты?
— До сих пор он горой стоял за Габсбургов, но ты сам сказал, что я ясновидец. И с твоего разрешения, я сделаю одно-предсказание: и он переменит фронт… Во-вторых, Эрнст Удет. Его вот-вот произведут в генералы и назначат начальником материальной части всего…
— Военно-воздушного флота. Знаю. Но почему, во имя всех святых, ты завел разговор об Удете? Хочешь польстить мне. Я тут ни при чем. Удет — летчик-истребитель, сбил энное число самолетов…
— Шестьдесят два! — без запинки сказал Лаймгрубер.
— А я не сбил пи одного самолета, точно следуя… инструкции Веккендорфера.
— Оставь, наконец, в покое бедного Веккендорфера.
— Мертвые не бывают бедными.
— На эту тому сейчас не стоит спорить. Но заметь, Требла, все то, что ты утверждаешь, еще не факт!
— А именно?
— Что ты не сбил ни одного самолета… Что у тебя не было попадания в противника, делающего тебе честь.
— Делающего мне честь? Когда это, интересно, произошло?
— Тогда. Тогда же. Четвертого декабря. Когда ты схлопотал это ранение. — Он подбросил монокль к своему лбу.
— Ты считаешь, ммм, что я мог тогда… ммммм, сбить «клерже-кэмел»?
— Вот именно. Мог.
— Об этом я ровным счетом ничего не знаю.
Что я испытывал: отвращение? Неприятное чувство? Как ни странно, иногда неприятное чувство переносится тяжелей, чем отвращение. Вечерний диалог в агентстве «Виндобона», который отчасти забавлял меня, отчасти вызывал отвращение, стал мне внезапно настолько неприятен, что я ощутил нечто вроде физического недомогания. Вот уже двадцать лет я вполне сознательно старался вытеснить воспоминание о том четвертом декабря.
— Ничего удивительного, — сказал Лаймгрубер. — Право же, ничего удивительного. Ведь в ту минуту, поч-ти в ту минуту, когда английская пуля продырявила тебе черепушку, ты потерял соз-на-ние. Но я все помню. Прежде всего помню донесение твоего стрелка-наблюдателя по имени… э… Гумонда.
— Капрал Гумонда? Был такой.
— Ну вот видишь. И во-вторых, помню, как Тюльф в отделении хирургии головного мозга в военном госпитале в Гроссвардайне награждал тебя «Железным крестом первой степени».
— Я лежал не в хирургии головного мозга. Там не было мест. А в челюстно-лицевой хирургии.
— Прекрасно, что ты эт-то помнишь. Так вот, со ссылкой на донесение Гумонды немецкий генерал сообщил о твоем… Подожди-ка, сейчас скажу точно… о твоем тяжелом ранении, полученном во время победоносного боя с британским истребителем.
— Об этом я опять же ни-че-го не знаю. — Неприятное чувство все усиливалось. — В госпитале в Гроссвардайне у меня была амнезия — потеря памяти.
— Хорошо, что я не дремлю и могу снабдить тебя нужной информацией. Да, на тебя работает агентство «Виндобона». Бескорыстно и бесплатно. Ха-ха. Слушай: я освещу тебе прошлое и будущее. Между прочим, позже ты никогда ничего не спрашивал у капрала Гумонды?
— …Не предложишь ли мне еще сигару?
— С величайшем удовольствием. Кури, пожалуйста. — На сей раз он подтолкнул длинной линейкой свою зажигалку, словно крупье, который подвигает жетоны игроку.
Я сорвал поперечную полоску бумаги с маленькой сигары.
— У Гумонды?.. Возможности но было. Из Гроссвардайна я попал в Вену, где Роледер вторично оперировал меня. Отпуск для выздоравливающих я провел в Тренчин-Теплице. И вернулся в действующую армию свежеиспеченным или, говоря точнее, свежеизрезанным лейтенантом, но твое тридцать шестое в то время уже давным-давно была придано одиннадцатой армии и дислоцировалось в Новаледо. Ну а капрал Гумонда стал фельдфебелем и был убит.
— Война есть война. — (Новый приступ подражания Гитлеру: Лаймгрубер опять впал в гордыню, и голос его зазвучал стаккато.) — Согласно донесению твоего, ну да, твоего стрелка, погибшего позднее на поле брани, воздушный бой в кратких словах проходил следующим образом…
— Меня это, собственно говоря, совершенно не интересует. — Внезапно я почувствовал усталость, тело налилось свинцом, и, закрыв глаза, я откинулся на эти ужасные мещанские подушки.
— В кратких словах следующим образом, — повторил Лаймгрубер, словно не расслышал моего замечания. Обойдя письменный стол, он принялся расхаживать взад-вперед по комнате. Он громко топал, и время от времени я слышал хлопок. Бросив беглый взгляд из-под опущенных век, я увидел, что он ударял длинной линейкой по своей раскрытой левой ладони.
— Твоя машина патрулировала на побережье между Констанцей и Варной.
— Это я, конечно, еще помню.
— В тот декабрьский день отмечалась сплошная слоисто-кучевая облачность, иными словами, над Черным морем примерно на высоте двух тысяч метров стояла сплошная белая пелена, выше которой сияло относительно теплое зимнее солнце.
— Это я, конечно, еще помню.
— Ты летел над облачной пеленой, равно как и твой противник.
— Это я, конечно, еще помню, — тупо повторял я одну и ту же фразу.
— Заметив идущий навстречу «клерже-кэмел» (он произнес это так: «клоарже-камейель»), ты не нырнул в облака, что свидетельствовало о твоей храбрости и еще об од-ном — выучка была уже моя, а не Веккендорфера… Немецкий «фффоккер», — тут он зашипел и перешел на трагический шепот, давая понять, что название этого самолета для него нечто священное, эдакое откровение, — немецкий «фокке-де-семь» имел, разумеется, большую скорость, чем «кэмел», можешь не сомневаться, но немецкие эскадрильи были брошены на штурм Бухареста… А «кэмел» имел большую скорость, чем «бранденбургер».
— Это я, конечно, еще помню.
— Конечно! Немецкий «де-семь» для тогдашнего времени был просто-таки чудом техники, он мог подняться на семь тысяч метров, английский «кэмел» — на пять тысяч, а наш «бранденбургер» — на три. Ой-вей! — Он произнес это жаргонное словечко с язвительной отчетливостью. — Может быть, впрочем, ты и не мог избежать встречи с британским истребителем, в донесении Гумонды об этом ничего не сказано. Может быть, «кэмел» ринулся на вас сверху и вы не разглядели его из-за солнца, ринулся на вас, как хищная птица.
— Нет… Нет. Солнце здесь ни при чем.
— Ну ладно. Хорошо, что ты хоть эт-то еще помнишь. Во всяком случае, противник, то есть «кэмел», атаковал тебя в лоб.
— Ясное дело, — сказал я, не поднимая век. — Если бы английский истребитель зашел в хвост нашему двухместному самолету… Я ведь летел вдвоем с наблюдателем, а он был один… Тогда можно было бы сказать…
— Не тяни, — подбодрил меня Лаймгрубер.
— Что мои и его шансы примерно один к одному…
— С этим я не могу согласиться. — Я услышал очередной хлопок. — Да-а. В немецком двухместном самолете у тебя априори были бы лучшие шансы, но в австрийском императорско-королевском «бранденбургере», ой-вей! Словом, Альбион на тебя напал.
— Не понимаю…
— «Кэмел» атаковал тебя. И, согласно донесению Гумонды, выпустил две пулеметные очереди, которые в вас не попали, потому что ты сделал полбочки. Подумать только, в этом тяжеловесном гробе с музыкой — полбочки.
— Неужели я это сделал?
— Он выпустил еще пять очередей и продырявил вам нос и фюзеляж, но ни один из жизненно важных центров не был поврежден. Я имею в виду жизненно важные центры самолета. Продырявил он и тебя. Не повезло, хотя тут-то и выяснилось, что ты везунчик. Ей-богу, ты в рубашке родился, иначе нам не пришлось бы с тобой сейчас трепаться… — Линейка легонько коснулась моего плеча. — Теперь мы переходим к гвоздю программы. В ту же самую секунду ты ответил ударом на удар. Стал стрелять. Ты, а не твой стрелок-наблюдатель. Здесь можно не взывать к твоей памяти. Все дело в конструкции «бранденбургера». Ты же помнишь, пулемет был «сцеплен» с пропеллером и летчик целился, так сказать, всей ма-ши-ной.