Изменить стиль страницы

Мы видели его беспощадность к самому себе, к своему здоровью. Его жар передавался читателям. Его читали повсеместно. И он не позволял себе остывать…

Мне было неловко посещать его часто. Не хотелось отвлекать от работы. Но только позвонишь, и тут же чуткая и верная Наталья Ивановна отвечает:

— Илья Григорьевич вас ждет.

— Когда?

— Да хоть сейчас.

Иду на полчаса, просиживаю все пять часов. Они пролетают как минута. Сколько мыслей, какие планы! Ухожу окрыленный. После бесед с ним так хочется работать!

Он умеет слушать. Он не глядит на вас. Порой вам кажется, что он вас не слушает. Но нет, это его способ слушать. Он участвует в разговоре молча. И вы в этом убеждаетесь по меткости и уместности его реплик. Слушая, он ждет не только информации или исповеди. Он ждет спора. Вы распаляетесь. Он с удовольствием следит за тем, как вы выходите за рамки обычного гостевого щебетания.

— Я с вами не могу согласиться. Это не так.

К такой фразе Эренбурга должен быть готов каждый его собеседник. И горе тому из них, кто пойдет на попятную, будет избегать спора, откажется от своей мысли. Он любил людей, которые умели упорно гнуть свое.

Хотя писал на острые темы дня, был трибуном и политиком, он люто ненавидел ложный пафос, элоквенцию, суесловие. Он любил и ценил слово, отвергал словеса.

Он говорил мало и тихо. Тихий голос его звучал громко в силу своей убедительности. "Писатель должен говорить громко, и громко говорить именно для того, чтобы не заговорило оружие". Это его слова. Это наши слова.

…Закрываю глаза и хочу мысленно нарисовать живой портрет Ильи Григорьевича Эренбурга. И вижу, что всего верней этот портрет возникает в движении времени, как кадры кино. Университетский городок в Испании — рядом с Хемингуэем, Париж — рядом с Пикассо, война — рядом со всем нашим народом, послевоенная борьба за мир — рядом с Жолио-Кюри. Портрет Ильи Эренбурга может быть и должен быть нарисован на фоне времени и рядом с самыми значительными нашими современниками.

1974

Маргарита Алигер

Нас сдружила поэзия

"Я изучил науку расставанья в простоволосых жалобах ночных…" Все чаще и чаще твержу я эти удивительные строки Осипа Мандельштама. Они означают для меня бесконечно много, потому что я принадлежу к поколению, которое глубоко изучило эту печальную науку. С юности нашей — в тридцатых годах, с молодости, которая пришлась на войну, мы расставались, учились переживать разлуки, надеяться на новые встречи… Так и дожили до последних разлук, за которыми не стоят уже никакие надежды. И обрели еще одно средство, помогающее переживать потери, — воспоминания.

Литературные воспоминания — вот, пожалуй, одна из главных отраслей жестокой "науки расставания". Воспоминания — жанр далеко не однозначный, имеющий разный характер и разные масштабы, глубоко зависящие и от субъекта вспоминающего и от объекта воспоминаний.

Илья Григорьевич Эренбург — это имя само по себе величина многозначная, и, уже только назвав его, я освобождаю себя от необходимости говорить о том, сколь много оно означает, сколь бесчисленны связи его с самыми разными сферами нашей жизни, аспекты, в которых можно его рассматривать и о нем вспоминать. И как много людей, не только в нашей стране, но и во всем мире, знают его, помнят о нем, могут поделиться этой памятью с человечеством. Не говоря уже о том, что Эренбург, по счастью, и сам успел оставить людям искреннюю и взволнованную книгу воспоминаний. Думаю, что мы, друзья Ильи Григорьевича, ничего не добавим к его образу, достаточно сложному и противоречивому, если будем пытаться объять необъятное и говорить обо всем. В этом случае мы уже, пожалуй, ничего не скажем. Что-то можно сказать, пожалуй, только при одном условии: если не побояться ограничить свою задачу рамками самых близких и дружеских с ним отношений, причинами их возникновения, интересами, их обусловливающими. Если не побояться упреков именно в ограниченности круга воспоминаний. Вот так я и попробую написать о нем.

Подростком я прочла "Тринадцать трубок" и "Хулио Хуренито", "Любовь Жанны Ней" и "В Проточном переулке". До сих пор помню, как взволновала меня любовь горбуна-скрипача и как я глотала слезы, читая его любовное письмо. Я была в возрасте героев книг "День второй" и "Не переводя дыхания" и живо помню, с каким интересом они были встречены. Так что Илья Эренбург издавна занял место среди самых интересных для меня современных писателей. Но главная наша встреча была еще впереди.

Помню, как, чудом достав билет на Первый съезд писателей, увидела я в верхнем фойе Колонного зала двух оживленно беседующих мужчин, приметных, чем-то отличных от других, чем-то привлекающих к себе внимание. И кто-то рядом почтительно сказал: "Илья Эренбург и Андрэ Мальро". И я запомнила широкий темно-красный галстук Эренбурга. Сколько же лет ему тогда было? Пожалуй, он был моложе, чем я сейчас. А мне-то он показался таким пожилым…

Время шло в каком-то совсем ином ритме, чем сейчас. Сейчас оно уходит, уносится с нелепой быстротой, и страшно от собственного бессилия, от того, что нет средств затормозить, задержать его. Оно и тогда мчалось, но по-другому, совсем по-другому, а иной год по наполненности событиями и переменами в наших судьбах равнозначен, пожалуй, нынешним десяти, а то и двадцати годам.

Прошло еще несколько лет, и вот однажды в редакции журнала «Знамя» мне показали стихи, напечатанные на небольших страничках убористым шрифтом, без заглавных букв. Стихи Ильи Эренбурга, присланные из воюющей Испании. Эти стихи, даже шрифт машинки, на которой они были отпечатаны, я помню с тех пор той, давней, молодой памятью первого сильного впечатления:

А час спустя заря позолотила
Чужой горы чернильные края.
Дай оглянуться — там мои могилы,
Разведка боем, молодость моя!
Под оливами могилу вырыв,
Положили на могилу камень.
На какой земле товарищ вырос?
Под какими плакал облаками?
И бойцы сутулились тоскливо,
Отвернувшись, сглатывали слезы.
Может быть, ему милей оливы
Простодушная печаль березы?
В темноте все листья пахнут летом,
Все могилы сиротливы ночью.
Что придумаешь просторней света,
Человеческой судьбы короче?

И многие другие строки я долго повторяла про себя, долго жила во власти их звучаний, пронзенная тем особенным трепетом, который способна вызывать только истинная поэзия. Вот когда так вздрагивает сердце, я знаю твердо: я читаю настоящие стихи, не просто гладкие, умелые, искусные, а истинные стихи, даже если они подчас не гладки, а скорее корявы и угловаты.

До тех пор я не знала Эренбурга-поэта, а когда много поздней прочла стихи его молодости, они скорее не понравились мне, во всяком случае сердце мое не задрожало. А те, испанские, поразили меня, и удивили, и обрадовали. Тогда-то для меня открылся новый, еще один Эренбург: Эренбург — настоящий поэт. Я хочу быть правильно понятой: не прекрасный поэт, не огромный поэт, не удивительный поэт, но настоящий поэт. Это для меня бесспорно. Оттуда я и веду счет нашему личному знакомству. И так как для меня бесспорно, что и его ко мне человеческий интерес был обусловлен моей работой, то я и смею сделать вывод: нас сдружила поэзия.

Потом пала Испания. Потом немцы вошли в Париж. Потом некоторое время об Эренбурге ничего не было известно, и злые языки уже не прочь были посудачить о том, что он вообще не вернется. Это звучало абсурдно, понимала я, еще не зная Эренбурга-человека, но зная его — писателя. Потом он приехал в Москву, и общие знакомые повторяли его рассказы о падении Парижа, которое пришлось ему увидеть воочию. Потом мы познакомились — в самый канун войны, ранней весной сорок первого года, на поэтическом собрании. Он сам подошел ко мне, очень приветливо и заинтересованно, но, очевидно, тут же и забыл об этом, считая впоследствии, что мы познакомились в войну. И пожалуй, он прав — разумеется, мы познакомились в тот снежный вечер, в январе или в начале февраля сорок второго года, когда он позвал меня к себе в гости в военную гостиницу «Москва», в номер, где они жили с женой, — квартира их пострадала от бомбежки. В том гостиничном номере было, однако, удивительно уютно таково, очевидно, было свойство Любови Михайловны: она умела создавать во всяком своем жилище уют в сочетании с подлинным артистизмом. Целый вечер я читала стихи и просидела до тех пор, пока не пришло Эренбургу время ехать в "Красную звезду". Мы вышли с ним из гостиницы вместе. Эренбурга ждала редакционная машина, и он по пути подвез меня домой, на Третью Миусскую.