Изменить стиль страницы

А в середине января 1940-го, уже дома, как только я встречался с кем-либо из сражавшихся в Испании, будь то, как я, военнослужащий или коминтерновский товарищ, меня непременно спрашивали: "Что там такое с Ильей Григорьевичем, почему он застрял в Париже?" И я как мог успокаивал всех. Я рассказывал, что уже перед самым выездом Эренбург внезапно тяжело занемог и что он, как только поправится, приедет.

Ну, а потом подошло лето сорок первого, началась война, и сразу же, рассеивая всевозможные недоумения, стали одна за другой появляться страстные статьи Эренбурга. Часто выступал он и по радио. Я проглатывал все его статьи и старался не прозевать, когда его тонкий голос дребезжал в самодельном громкоговорителе, и помню, до чего взволновался однажды, услышав, как он говорит о гитлеровцах: "Они организуют наших кур". Да и можно ли было не взволноваться, если лукавая замена слова «воровать» нейтральным «организовать» родилась у нас в Испании и была изобретена начальником связи XII интербригады, бывшим прусским унтер-офицером стариком Морицем. Всякий раз, когда Лукач спрашивал, где он раздобыл еще три километра вечно дефицитного телефонного провода или десяток новехоньких полевых аппаратов, Мориц конфузливо смотрел поверх очков в сторону и под общий смех отвечал на своем польско-русском арго: "Так то я орханизовал, туважыш хенерал"… И поскольку вскоре после трагического конца Республики испанская тема надолго исчезла из нашей печати, эренбурговское «организуют» доказывало мне, что он остался верен нашему общему прошлому…

Мне привелось вновь увидеться с Ильей Григорьевичем только осенью 1956 года. С той поры я нередко встречался с ним при самых различных обстоятельствах: то на собрании по случаю семидесятилетия Пикассо, то на выставке репродукций Веркора, то на вечере в театре «Современник», то у него в кабинете в день его собственного семидесятилетия, то на его выступлении в Политехническом музее, то на собеседовании с читателями в районной библиотеке, и почти всегда в его высказываниях были мысли, которые поражали остроумием, точной образностью, глубиной и запоминались навсегда. Но повествование об этих годах его жизни — особая тема. Кончая же воспоминания об отношении Эренбурга к испанской войне и ее участникам, я должен отметить, что в этом вопросе годы ничего не изменили в нем, и он сам никогда не пропускал возможности подчеркнуть это. Особенно ярко проявилось это на торжественном заседании, посвященном тридцатилетию обороны Мадрида и создания интернациональных бригад. Эренбург произнес там малосоответствующие его характеру патетические слова об Испании, о ее народе, о советских и других добровольцах, а в конце, обращаясь к Долорес Ибаррури, пообещал, что он с ней еще обязательно встретится в свободной испанской столице. Ему тогда уже заметно перевалило за семьдесят, ей было около семидесяти, а наивным романтиком и беспочвенным мечтателем Эренбург никогда не был. Практически вероятность встречи с Долорес в Мадриде равнялась нулю, и конечно же Эренбург сознавал это. Но в те далекие годы он был на стороне побежденных, и побежденные были правы. Преданность им, служение Испании остались одним из главнейших двигателей его творчества, сутью его существа, и он нес эту службу до последнего вздоха.

Д. Ортенберг

Годы военные…

Илья Григорьевич Эренбург пришел в "Красную звезду", по приглашению редакции, 25 июня сорок первого года.

В редакции, на Малой Дмитровке, 16, его встретила необычная для газетного дома тишина. Длинные и узкие коридоры, с маленькими комнатами по сторонам, были безлюдны: большинство литературных сотрудников выехало на фронт.

И вот входит ко мне среднего роста человек сугубо штатского вида, в мешковатом костюме серо-коричневого цвета в крупную нитку.

— Эренбург…

Сутуловатый, с взлохмаченной черной головой, подсиненной сединами, он выглядел старше своих лет. Лицо его показалось мне очень усталым, в нем была хмурая сосредоточенность; серые глаза смотрели прямо, я бы сказал испытующе.

К тому времени у меня уже был некоторый опыт совместной работы с писателями в боевых условиях — я редактировал фронтовые газеты на Халхин-Голе и во время советско-финляндского конфликта — и знал, как много они могут сделать для фронта, как важно для этого помочь им прежде всего найти в газете свое место, соответствующее творческой индивидуальности каждого.

Илью Григорьевича я, конечно, знал по его известным романам "Не переводя дыхания", "День второй" и другим произведениям. Но особенно запомнились мне его испанские очерки, пылавшие огнем борьбы за свободу и справедливость. Испанские работы Эренбурга волновали и будоражили наши сердца, накаляли их гневом и яростью против фашизма.

Это — решили мы в редакции — как раз то, что сейчас нужно в нашей борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Я, однако, спросил у Ильи Григорьевича, чем бы он хотел заниматься в "Красной звезде", и услышал в ответ:

— Видите ли, я старый газетчик. Буду делать все, что положено делать газетчику на войне. А писать буду прежде всего о нацистах. У нас еще не все знают по-настоящему, кто они. Во всяком случае, многие не знают.

— Что ж, — сказал я, — это то, что и надо…

Я повел его в комнату № 15, на третьем этаже, небольшую (примерно в десять квадратных метров), среди таких же, занятых редакционными работниками. Через несколько часов Эренбург привез свою видавшую виды портативную пишущую машинку «Корона». Вскоре перестук, слышный в коридоре, возвестил, что новый корреспондент "Красной звезды" приступил к работе.

Вечером Илья Григорьевич принес мне свою первую статью для газеты. Она называлась "Гитлеровская орда". Прочел я его статью, поправил кое-что и отправил в набор. Опубликована она была 26 июня.

С тех пор в течение четырех лет войны каждый вечер, который Эренбург проводил в Москве, он работал у нас, в редакции, выстукивая одним пальцем на своей «Короне» очередную статью в номер.

Изредка, вместе с другими, с неудовольствием уступая настоянию коменданта, он во время воздушных тревог спускался в полуподвал трехэтажного здания редакции, объявленный бомбоубежищем, которое он окрестил "презрением к смерти". Это, впрочем, не мешало ему, примостившись в уголке подвала с пишущей машинкой на коленях, достукивать там свою статью под гром зениток и разрыв бомб.

Поздней осенью сорок первого года, когда налеты немецкой авиации участились и ожесточенность их возросла, редакционное здание пострадало от взрывной волны. Редакция перебралась в помещение Центрального театра Красной Армии. Мы разместились в репетиционных помещениях и уборных артистов; одну уборную, кажется какой-то примы, предоставили Эренбургу, что стало предметом постоянных шуток в редакционных кулуарах.

Новоселье для Ильи Григорьевича было неудачным. Вокруг театра были какие-то рвы и ямы, в первую же ночь писатель упал и расшибся. Ковыляя, поднялся он ко мне на второй этаж. Я хотел сразу же отправить его домой, но он отказался. Статью все же написал, и мы успели ее поставить в номер.

Командующий противовоздушной обороной генерал М. С. Громадин, узнав о передислокации редакции, прислал мне сделанный нашими летчиками с воздуха фотоснимок этого монументального здания, имевшего очертания пятиконечной звезды с пятью расходящимися лучами. "Ваше помещение, — сообщил он, — самая уязвимая в Москве цель с воздуха". Фотографию увидел у меня на столе Эренбург и тут же назвал новое пристанище редакции "Вызов смерти", что опять же нимало не мешало ему, подобно всем своим сотоварищам по «Звездочке», методично писать статьи, как он писал когда-то за столиками уютной «Ротонды» под шелест каштанов Парижа.

Встречались мы с Эренбургом почти каждый день. Поздним вечером, а то и ночью он заходил ко мне с неугасавшей трубкой во рту и вечным пеплом на пиджаке и приносил новую статью, напечатанную прописными буквами на пористой газетной бумаге, а иногда на полупрозрачных лощеных листках, оставшихся у него с давних лет. Этот шрифт доставлял мне большие мучения, я так до конца и не смог к нему привыкнуть.