Доктор, молодой интеллигент, сухо сквозь марлевую повязку спросил: «Возможно, передумаете, Тамара? Вдруг это первый и последний шанс?»

Там шанс, тут шанс…

В феврале на республиканских была пятой. Включили в молодёжную сборную. Летом же — честь такая, что у Семёна телеграмма в руках дрожмя дрожала: вызвали на сбор в эстонский городок Отепя, где совершенствовали свою специальную физическую подготовку лучшие из лучших.

Вышла на первой же зорьке на волю размяться. Вдохнула просторного хвойного воздуха. Огляделась: под откосом серебристо зыбились круглые озерца, соседствуя с аккуратными лесистыми холмами, — всё точно игрушечное. Нетронутая отава посверкивала росой, из-за окоёма восходило огромное апельсиновое солнце. Живут же люди!

Снизу — от шоссе — послышалось надрывное, со стоном, дыхание. Три спортсменки промчались гуськом, раскачивая руками — сплошь жилы — мерно, точно поршнями. Первой бежала известная Ртищева, за ней Лиференко (потом она стала Бобыниной) и, мотая головой, как на ниточке, сама не своя от усталости, Шарымова. Окатили горячим потным духом — и в гору.

В столовой, ещё не освоясь, Томка высмотрела себе местечко поудобней, у окна, за которым пенится сирень, а на столе компот из ананасов прямо в банках, пей — не хочу. Только расселась:

— Это что за рыжая? Вас сюда не звали, брысь вон в тот угол, малявка.

Шарымова, хорошая лыжница, такая грубая оказалась, нахальная.

— Пусть сидит, — авторитетно поправила её Лиференко Гликерия, ещё не Бобынина. И сама Ртищева хрипловато, по-мужицки:

— Пусть гужуется.

— Здесь же в сутки на шесть рэ новыми, — посопротивлялась Шарымова, — а юниоркам положено по три.

— Не объест, — как отрезала Лиференко.

Некрасиво ели они — насыщались. Не уважай их так, подумала бы: «Нажираются». Словно вся наготовленная еда была им безразлична — споро, но равнодушно перемалывали её зубы, двигались скулы костистых лиц, глаза ушли в надбровья. Ели молчком.

— Десятку побежим? — отложив ложку, спросила Шалимова.

— Я — пятнадцать, — отозвалась Ртищева, и подруги — со вздохом:

— Перевыполнять так перевыполнять. Ну, рыжая, — это она Томке, — присоединяешься к бригаде комтруда?

— Нечего, — сказала Лиференко. — Не разбегалась, мышцы забьёт, потом будет в лёжку лежать.

— Мы, значит, страдай, а юная смена за те же шесть новыми загорай поправляйся? Вон какая задастая.

— Мы — старые жилы, — сказала Лиференко и первой пошла к двери. На ней была чёрная безрукавка, от плеча к бедру цветастый змей или дракон. Не иначе заграничная. Томку завидки взяли, она бы в такое только по праздникам наряжалась, а эта в нём тренируется, не жалеет, богачка. Но со спины увидела, сколь застирана маечка, вдоль позвоночника — от шеи до пояса — белёсая полоса: верно, солёный пот выел.

Уравнение — не как в школе на математике. В числителе — пыльный, правда, что мухами засиженный Среднегорск, день ко дню привязан верёвками, на которых сохнут пелёнки. Знаменатель — дом, семья, муж. Пусть попивает или погуливает, но свой. Дитя сопливое, орущее, накаканное, но ручки тянет: «Мама, мама». Такая перспектива. Другой числитель — целый свет тебе открыт, повиданные города, в витринах кофточки с драконами, идёшь красуешься, все оглядываются на тебя — ужли та самая? Знаменатель — «мы — старые жилы».

Томка как была двоечницей, так ею и осталась — филонила. Питалась на ширмака на три рубля новыми, а когда кросс, непременно сворачивала с трассы во все ореховые, малиновые, земляничные тамошние места.

Влюбилась ненароком. Шёл Геркулес какой-то, Аполлон из учебника древней истории — голый по пояс, мускулатура сказочная, чистый мрамор, только волосы льняные, греки-то, наверное, брюнеты. Одинцов Иван Фёдорович, олимпийский чемпион, по пути с ней шёл на ужин. И она, хулиганка:

— В кино хотите вечером? Билет лишний.

— Что кажут?

— Из заграничной жизни.

— М-м-м, — мурлыкнул он, — глаз-то крыжовенный.

Вот ведь все: «рыжая, да рыжая, да конопатая», а он приметил, что глаза у неё необычного, совершенно оригинального оттенка.

— Должно быть, про любовь, — предположила она с деланной скромностью и стрельнула сквозь ресницы. По системе — как старшие девчонки когда-то учили: «в угол — на нос — на собеседника».

Усмешка у Одинцова сделалась другой. Сперва улыбался неотразимый мужчина, принимая завлекательную женскую игру: всмотревшись — добрый богатырь со своей крепостной башни девчонке-несмышлёнышу у подножия.

— А кисел крыжовник, пока не поспел.

Всего и знакомства. Но сердцу не прикажешь, и, чтобы это избыть, она извертелась, присушила однолетков-юниоров, и Андрюха Свежев подрался из-за неё с Игоряшей Гомозовым. Что тот, что другой были ей безразличны: две извилины в голове, пять слов на языке и две подцепленных от взрослых лыжников универсально-глупые приговорки на все случаи жизни: «Эх, тайга нерадиофицированная» и «Ух, даёт стране угля, мелкого, а до хрена». Томка, спасаясь от приставаний, после отбоя лезла в окно спальни — попалась. Вышибли со сбора. Покатилась колбаской в родной Среднереченск. Дорогою нафантазировала, дома наврала о жуть страстном романе с самим Иваном Одинцовым, который потерял сон, аппетит, снизил физические показатели, из-за чего её и отчислили.

«Вертихвостка, — ругался Семён. — Обманула все мои надежды». Но был, если честно, доволен, поскольку его с нею в Отепя не вызывали, дулю преподнесли, а вернувшись несолоно хлебавши, она и урок получила, и укрепила, конечно, его команду.

С мечтой прославиться Томка рассталась. Но бросить спорт не смогла. Куда теперь без того, что испытано? Без длинного и глубокого, до конца лёгких, вдоха на старте и нырка в снежное раздолье… Бывало, взыграет пурга, исхлещет, собьёт дыхание, хочется упасть на обочину лыжни, пусть с головой засыплет. Но хлопья, тающие на горячих щеках, омывают, обновляют. Усталая ты чище. И мысли усталые — чистые: слава богу, живём.

Отдышишься в палатке, вынешь из сумки зеркальце, сильно продерёшь полотенцем красную физиономию, посечённую белыми морщинами — от прищура на ветру. Кремом смажешь, марафет наведёшь — ничего ещё кадрик. Ни одна компания не обходится без Томки: спеть, поржать, сбацать твист, шейк, летку-енку — тут она первая.

Главное — не загадывать вперёд. Загад не бывает богат — так в народе говорится.

В ресторане гостиницы «Большой Урал» столовались исключительно спортсмены. Кухня не утруждала себя разнообразием — медицинская служба спартакиады разработала единое для всех высококалорийное меню. Стол, за которым ужинала группа Центрального телевидения, тоже был уставлен творожными пудингами, киселём и бутылками кефира.

— Послушайте, уважаемая, — позвал официантку оператор Берковский, — у меня от молочной диеты уже буквально чёрная меланхолия, нельзя ли…

— Нельзя, — отрезала та. — Спиртное категорически.

— Послушайте, я совсем не о том!

— Знаем, о чём. — Удалилась, вульгарно перекатывая бока.

— Наше общественное питание всё-таки донельзя распущено, — молвил Берковский. — Помню, снимали мы в Венгрии — ну совсем же другое дело: маленькое частное кафе, а какая деликатность и чуткость!..

— Эт само — до событий или после? — поинтересовался Петрович.

— В разгар, — сострил Сельчук.

— Не нахожу смешного. Имейте в виду, наши документалисты никогда не боялись выстрелов. Я, например, не снимал тогда в Венгрии, но я снимал в таких местах, что…

— Вчера в пивбаре видел классный плакат, — перебил Кречетов. — «Пейте пиво! Пиво — наш жидкий хлеб. Одна кружка заменяет одну шестую суточной калорийности пайка человека».

— Мы ещё помним о пайках, — вздохнул Берковский.

— Прошлый год недород был, — сказал Петрович. — У меня, эт само, в Калининской области родня в деревне, так ржи, можно сказать, ничего не взяли. Кукуруза эта — одни будылья торчат.

Зал наполнялся. Ватагой протопали столичные хоккеисты, принялись сдвигать столы, чтобы сесть всей командой, и хоккеисты сибирские тотчас последовали их примеру, тесня мускулистыми спинами, шутливо лягаясь, возник дружеский переполох. Конькобежная героиня прошлой Олимпиады, играя известными по журнальным обложкам ямочками на щеках, подчёркнуто крутым виражом обогнула столик, за которым воспитанно отщипывала пудинг единственная в мире её соперница, бестелесная, прекрасная, роковая. Мелькнул обладатель бесчисленных рекордов Мишин, прозванный «лордом», но похожий скорей на матёрого волка, впрочем, на волчьего лорда с литой неповоротливой шеей и оскалом клыков, означавших улыбку: с ним здоровались все, но по-разному, он — только так. Бочком потеснился, сел к своим Палагин, чемпион мира по биатлону — за теми столами, как и среди лыжников, людей тоже всё больше деревенского происхождения, ели истово, за собой не оставляя, по вековой привычке сгребая в заскорузлые ладони крошки.