"Я нашел клад; бог меня благословил им, — думал Ванюша. — Но кто-нибудь потерял эти деньги? Что, если они не пойдут мне в благословение, если потерявший, может быть, вкладывает теперь голову свою в петлю, и душа его падает на мою душу? Но кто ж это знает? Береги он лучше: что с воза упало, то пропало; у него, верно, еще осталось больше, а то он стал бы крепче смотреть за своими деньгами. Но не украл ли я эти деньги? Нет! Я взял их середи бела дня, с виду. Кто же видел это, кроме Спасовой иконы, пред которою я молился каждый день? Но трудовые ли они твои? Чем ты заработал их? Куда с ними деваешься, как скроешь их от людей? — Зачем скрывать?.. Нет! нет! лучше скрыть: возьму два полуимперияла, расплачусь с дядей Парфеном, захвачу свой мешок и уеду в деревню. Там — закопаю деньги и прокляну так, чтобы не даровыми достались они вору и разбойнику; скую железный ящик, складу погреб, буду караулить их день и ночь! Но дядя Парфен спросит, откуда я взял два полуимперияла? Скажу: нашел. Кто спрашивает, откуда деньги берутся у человека! Лишь только были бы они. Но если он подумает, что я украл? А вот посмотрим…
Что за чудо: видно, дорога до Москвы растянулась или я не туда поехал сдуру", — промолвил Ванюша, замечая, что он едет весьма давно. Он огляделся: невдалеке от него лес, где закопал он деньги, впереди застава Тверская. Вавюша и не замечал до сих пор, что лошадь его распряглась, стояла на одном месте и щипала траву, а сам он сидел неподвижно на Волочке своем и держал вожжи, не чувствуя, что и не двигается с места.
"С нами крестная сила! — говорил Ванюша, запрягая снова лошадь. — Право, мне кажется, что я одурел. Уже не напущенное ли это? Не проклятые ли это деньги? С тех пор как я нашел их, право, не вспомнюсь. Брошу их, забуду: пусть гниют они до скончания века! Нет, лучше возьму и поеду прямо в деревню; но, нет, нет, нельзя… Что скажут обо мне? Меня поймают…
Да разве я украл их? — продолжал он, приближаясь к заставе. — Нет!" А тайный голос едва внятно говорил ему другое… Казалось, что знак проклятия чернел на лбу его Всяк, кто встречался ему, был весел, пел, говорил; Ванюша молчал, краснел, бледнел, и мысль "они не мои!" в первый раз так сильно заговорила в душе Ванюши, что никакие другие мысли не могли пересилить. "Они не мои!" — повторял он, и ему представилось, как горько будет ему снова упасть в прежнее свое бедное состояние, ему, обладателю богатства бессчетного!
— Да не видишь, что ли, ты, ванька проклятый! — закричал громкий голос, и Ванюша увидел, что он едет по Тверской-Ямской и наехал прямо на булочника, расставившего холстинный навес над своими булками и калачами. Ванюша хотел взглянуть еще раз на лес, где спрятал он деньги: лес этот не был уже виден, и — без памяти поворотил он лошадь, погнал за заставу, к лесу, бросился в лес, к знакомому месту: все цело. Снова пустился Ванюша к Тверской заставе и въехал в город.
Уже вечерело. "Нет! — сказал Ванюша, — не оставаться им тут. Мне не уснуть, если не подложу их под голову".
— Кой черт этот ванька разъездился! — сказал часовой, прохаживаясь перед гауптвахтою подле заставы.
— Я ничего не украл! — вскричал громко Ванюша, которому казалось, что в голосе часового он слышит голос судии.
— Этакому и воровать! — отвечал часовой, смеючись и продолжая свою мерную прогулку.
Но Ванюша не смел уже возвратиться в Тверскую заставу. Он вытащил свой мешок, завернул тщательно в холстину и далеко объездом въехал в заставу Преснейскую. Была ночь, когда он приехал к дяде Парфентью. Беспрерывно въезжали во двор его товарищи. Голодный, утомленный, изнуренный, обладатель мешка с золотом видел во всем подозрение, умысел, прислушивался к каждому слову, и когда один из извозчиков спросил у него веревочки и хотел прикоснуться к его холстине, Ванюше едва не бросился на него, как неистовый, едва не ухватил его за горло, как бешеная собака.
Сколько думал, сколько мучился он, пока успел укрыться от всех глаз, схватить свое золото и спрятать в старом сарае, между обломками телег, дрожек, саней. Там, на длинных шестах, уже давно покоились курицы, и появление человека вспугало их всех; крылатые крикуны закричали, закудахтали… О! Ванюша готов был провалиться с ними и с золотом сквозь землю!
Несчастный! Тебя мучило оно, как мучит человека первое преступление; но еще ты не знаешь всей бездны, куда ты упал! Погоди: она раскроется перед тобою, если ты гонишь от себя тайный, благодетельный голос совести, пока еще чистой, но уже тускнеющей под ядовитым дыханием низкой слабости! Еще шаг — и ты погиб: возврата не будет.
Дикий и мрачный вошел Ванюша в избу, где собирались все извозчики. Он боялся встретиться со взорами своих товарищей, боялся говорить, как будто страшась, что на его лице, в его голосе они прочтут, узнают роковую его тайну.
Дядя Парфентий, каждый вечер отбиравший у него деньги, не встретился с ним. Ванюша залез в самый дальный угол полатей; ему не хотелось ни есть, ни спать; только огромный ковш воды проглотил он; забыл и лошадь свою: кто-то, добрый человек, отпряг ее и поставил к колоде с сеном.
* * *
Никто не заметил положения Ванюши; но как ни был смущен, расстроен Ванюша, он заметил, что всех занимало нечто необыкновенное: все собирались в кружки, говорили вполголоса, чего-то ждали. Наконец явился дядя Парфентий, и все умолкло.
Дядя Парфентий был в своей китайчатой троеклинке и в шляпе; он только что возвратился домой и, не скидая платья, сел он на лавку, громко провозгласив:
— Ну, штука!
— Что? — вскричало множество голосов.
Ванюша не обращал внимания, но холод прошел у него по телу, когда дядя Парфентий начал рассказывать, что он был на съезжей, что ему там объявили о важной потере и велели спросить у всех извозчиков, не нашел ли кто потерянного или украденного, не видал ли, не слыхал ли кто? Утром пропал у купца из Меняльного ряда кожаный мешок, в котором находилось сорок тысяч рублей золотом.
Общий крик удивления был ответом. Извозчики всё уже слышали об этом, но решительное, верное подтверждение успело изумить их всех.
— Ну! идет потеха! — продолжал дядя Парфентий. — Во всей Москве только и разговоров; везде, в постоялых домах, трактирах, на улицах, смотрят, подслушивают, спрашивают. Его превосходительство изволил сказать, чтобы потеря была непременно сыскана.
Тут пустился он в объяснения, сожаления, качанья бородой и головой, спросы. Никто не знал, не видал, не слыхал.
А где был тот, кто один в целой Москве знал? Он лежал неподвижно, молча; только тогда, как дядя Парфентий, кончив разговор, пошел в каморку и начал раздеваться, а слушатели, забывая ужин, толковали, говорили, судили, судорожным усилием сполз Ванюша с палатей, кое-как доплелся до каморки и спросил Парфентья:
— Неужели, дядя Парфен, нигде никакого следа не найдено?
Если бы дядя Парфентий не был совершенно занят новостью, то заметил бы ужасную перемену лица Ванюши, бледного, как полотно, заметил бы впадшие его глаза, растрескавшиеся губы и самую странность вопроса о том, о чем сейчас только Парфентий подробно рассказывал. Но Парфентий рад был случаю повторить и повторил все снова, тем более что к ним подошли еще слушатели.
— Ну, а что же, дядя Парфен, будет тому, кто найдет, да утаит?
— Что? Обыкновенно: кнут и Сибирь! — отвечал Парфентий.
А! какой ужасный свет озарил теперь перед Ванюшею бездну, зиявшую под ногами его! Он бросился вон, оглушенный, обезумевший, не чувствовал, как ударился о притолку. Под сараем блестел фонарь на столбе; все было тихо, спокойно, и эта тишина, это спокойствие казались гробовым покоем несчастному Ванюше. "Я уже вор, разбойник: я завладел чужим; уже царево правосудие грозит мне казнию, уже из всей Москвы, где нет счета людям, на мне наклеймен знак погибели…" Он ходил под сараями, не заметил, как товарищи его отужинали, легли; все замолкло, фонарь погас. Теперь не корысть, не сребролюбие терзали Ванюшу — нет — мысль "я преступник!" тлела в груди его, как труп, на распутий брошенный. Где тогда были вы, помышления о счастии, надежды радости, которыми утешал себя некогда Ванюша, и ты, раскаяние, примиритель отверженного с богом и добродетелью! Он не смел идти к людям, не смел сказать слова, не смел подумать о будущем.