И всем говорил: «Как мы поступим с товарищами своими, так и с нами поступать будут. Пока я командир полка – не будет у меня примера позора и бесчестия, чтобы своих казаков на вражеской территории оставлять».
И мы, завсегда, сынок, своих вывозили. Сами кровью омывались, но друзьёв-товарищев не бросали. Ни за что.
Сладко затянулся душистым дымком и продолжил:
– И в одной из вылазок – не уследили мы. Да и конь Его Высокоблагородия был резвее наших. Огонь, а не конь. До сих пор помню. В яблоках, с белыми чулками на передних ногах.
Да, горячее было дело. И Его Высокоблагородие врубился в строй турок, троих шашкой достал, я это видел сам, поспешал на помощь.
Молодо сверкнули его глаза, и он, не по возрасту, бодро, чуть-ли не прокричал:
– А я молодой – справный казак был. На первом году службы лычки младшего урядника выслужил! Так вот!
И я за Его Высокоблагородием, Максимом Григорьевичем, во весь дух устремился. Впервые коня не пожалел, ожёг шашкой, плашмя, надо было спасать командира. А как же? Такой у нас был порядок.
Пожевал сухими и морщинистыми уже губами и сокрушённо продолжил:
– Да опоздал! Опередил меня урядник Скоробогатов. Степенный был казак, старшего призыва. Лет за сорок ему уже было.
Он своим конём сшиб турка, который уже занёс свой ятаган над головой Его Высокоблагородия. Ещё двоих-троих шашкой достал. Но турок было очень много. И в спину Его Высокоблагородию – ещё миг, вонзилось бы сразу три–четыре пики. И Скоробогатов, понимая, что отбить их не сможет, не успеет, вздыбил своего коня и принял разящий удар трёх пик сразу на свою грудь, чем и спас любимого командира, батюшку, значит, твово.
А тут и мы подоспели. Я двоих успел срубить, а казачья лава смяла турецких спагов и сокрушила весь их отряд.
Максим Григорьевич, Его Высокоблагородие – сам, спешившись после боя, выдернул пики из груди Скоробогатова, закрыли ему глаза, поцеловали героя и велели казакам доставить его тело в расположение своих войск.
Похоронили героя – честь по чести. Максим Григорьевич речь проникновенную сказали. И велели всем равняться на героя, за товарищев своих – ни крови, ни жизни не жалеть.
– И с той поры, сынок, – привычно обратился он к Алексею, – Максим Григорьевич со своего содержания семье урядника Скоробогатова высылают деньги, ежемесячно, чтоб детишков, а их у него трое, поддержать, значит. На ноги поставить.
– И письма его жене отписывает самолично, чтобы она, если в чём нужда, непременно ему сообщала.
Вот такой человек, твой отец, сынок. Таких людей не много я видел на своём веку. Поэтому и ты – коль от его корня, то должон превзойти его во всём. Так положено по совести. Не может дитё достойного человека родителя не превзойти.
– Отцов опыт и наставления его, честно прожитая жизнь – тому порукой. Завсегда так было у нас, у казаков.
И они надолго замолчали.
Алексей осмысливал услышанное, а дед Степан думал, не упустил ли он чего-либо важного, какой-то особенной детали в своём рассказе, которую непременно должен знать его молодой воспитанник.
И вдруг даже подпрыгнул на месте, хлопнул себя по лбу и счастливо засмеялся:
– Забыл, чадунюшко, мне ведь за тот бой и крест Егорьевский был пожалован. Его Высокоблагородие выхлопотали, вот он.
И он расстегнул свой старенький зипун и показал Алексею, на вылинялой гимнастёрке, уже позеленевшую от времени священную солдатскую награду – на чёрно-оранжевой, замусоленной ленте – крест, в центре которого Святой Георгий поражал копьём змия.
Эту награду он показывал Алексею, наверное, тысячу раз, но ни разу не сопровождал это таким, тронувшим сердце, рассказом.
– Да, дедуня, святая награда, и за подвиг святой тебе пожалована. Я всегда горжусь тобой.
И он искренне и сердечно обнял старика за плечи. А тот так растрогался от проявления чувств юноши, что даже заморгал своими выцветшими глазами, с уголков которых стали стекать старческие неудержимые слёзы.
И он, в ответ, только молча поглаживал плечи юноши, даже всхлипывая носом.
Но так как в своей слабости признаваться не хотел, стал тереть глаза заскорузлой рукой, приговаривая:
– Запорошило что-то. Ишь, даже слезу вышибло.
Алексей молчал. Он всё прекрасно понимал и ему были близки переживания старого казака, которого он истово, по-сыновьи, любил.
Так, за разговорами, они и доехали до степного хутора. Всё здесь, до последней былинки, было знакомо и дорого Алексею.
И как же сладко заныло его сердце, когда пролётка въехала через красивые, свежепокрашеные ворота, в просторный двор.
Он в одном прыжке перебросил тренированное молодое тело на землю, не дожидаясь, пока пролётка остановится, и взбежал на крыльцо, на котором, кутаясь в бурку, в папахе, стоял отец.
Его, обычно приветливое лицо, было суровым, а взгляд словно просверливал сына насквозь:
– И по какому поводу, в занятную пору, ты здесь? Что случилось? Выгнали из училища? Тогда – уходи и из глаз моих, чтоб я тебя и не видел. Не водилось такого в роду Калединых, – всё гремел и гремел он, преодолевая разрывающий грудь кашель.
Алексей отбил чёткий строевой шаг, приложил руку к козырьку щегольской казачьей фуражки и отрапортовал:
– Господин полковник! Старший урядник Каледин прибыл в краткосрочный отпуск, пожалованный Великим князем Николаем Александровичем, за отличные успехи в учёбе и выступление на военно-научной конференции.
Опустил руку и застыл в ожидании.
А тут и дед Сашка подоспел, и ворчливо напустился на Максима Григорьевича:
– Ты, Ваше Высокоблагородие, думать должон, что говоришь. Разве может в бесчестном деле отличиться сын твой, никогда не бывать этому!
И он замолчал, сердито засопев носом.
Отец, как-то виновато заморгал глазами, тут же – скользнув взглядом по новеньким погонам на плечах сына, со знаками старшего урядника, удовлетворённо крякнул, вытер-расправил тыльной стороной руки свои пышные усы и раскрыл руки для объятий:
– Молодец, порадовал старика. Спасибо, а Великому князю – благодарность великая. Вот радость-то доставил.
И тут же, подняв руку вверх, изрёк:
– Большого государственного ума человек. Всегда его помню.
– Папаня, и он тебя помнит. И кланяться велел от всей души.
И Алексей, спрыгнув с крыльца, взял в руки старинную шашку – подарок Великого князя отцу, и поднёс к тому на вытянутых руках.
Отец, на миг затих, остановился, а поняв, что это ему дар от своего старинного командира, благоговейно принял шашку из рук сына, полностью обнажил её, ножны передал Алексею, троекратно поцеловал холодную сталь, по лезвию которой перевивались замысловатые восточные узоры, поверх которых уже русский мастер наложил вязью священные для каждого военного слова:
«Без нужды не вынимай, без славы – не вкладывай».
– Спасибо, спасибо, сынок, – с чувством произнёс старый полковник, – вот порадовал отца-то. А Великому князю сегодня же отпишу. За честь великую ему поклон, что не забыл своего верного слугу.
И он ещё раз приник своими, уже поблекшими губами, к разящей стали.
Тут же направился впереди сына и деда Степана, которые несли нехитрые юнкерские пожитки в гостиную и повесил шашку на богатый старинный персидский ковёр, среди остальных свидетельств славы и подвигов рода.
В этой же комнате тётушка Ефросинья, выцветшая и старенькая, но хранящая породу на ухоженном лице, родная сестра матери Алексея, которая прожила всю жизнь у них в семье, своего гнезда так и не свила по каким-то причинам, молодому Каледину неведомым, красиво накрывала богатый стол домашними яствами. Ей помогала в этом статная, лет пятидесяти казачка Дуняшка, которую Алексей помнил с младенческих лет.
Отец, сняв бурку и папаху, молодо расправил плечи и обратился к Алексею:
– Даже хворь отступила от такой радости.
И тут же – к тётушке:
– А ну-ка, Ефросинья Глебовна, графинчик нам, с моей любимой, на чабреце настоянной. Сын приехал! Обедать будем.