Изменить стиль страницы

Структурный подход сочетается у автора с динамическим. Прежде всего это относится к изменениям самого высокого уровня — в обществе как целом. Возможность увидеть их дает сама трактовка литературной периодики как способа связи между «центром» общества (источником норм и образцов, определяющим структуру целого) и его «периферией» (применительно к журналу эту идею пробовал внедрить в конце 1920-х гг. Виктор Шкловский). Для России — как страны поздней модернизации — эти центро-периферийные связи часто напряженны и конфликтны. Именно в этом контексте автор рассматривает подписку, чтение, пользование библиотеками и коммерческими формами приобщения к печати в губернской, уездной среде, в деревне и малом городе.

Другой срез динамики — взаимоотношения между группами. Что особенно важно и интересно в книге А. Рейтблата — это смена лидерских групп в процессе роста самой литературной системы и в ходе ее усложнения. Тут автору удается нащупать связь между процессами количественного умножения писательского корпуса, числом издаваемых журналов и газет (а отчасти и книг), увеличением читательской аудитории и ее социальной и мировоззренческой дифференциацией, что, собственно, и составляет основу исторической социологии литературы как общественного института. Понятно, что при этом уже не обойтись нормативным и абстрактным представлением о некоей единой литературе как таковой, и А. Рейтблат исходит из другой, эмпирической, идеи сосуществования и взаимодействия нескольких разных литератур в обществе. Соответственно выделяются разные типы читателей (слои публики, функциональные типы чтения). И если для начала описываемого периода сохраняет (что характерно) свою значимость введенная Ф. Булгариным еще в середине 1820-х гг. схема: творческая элита литераторов и ученых, знатные и богатые потребители иностранной книги, среднее сословие, читающее серьезную русскую книгу и журнал, и нижние слои, ориентирующиеся на духовную словесность и «весело-нравственное повествование», — то именно взятый автором для анализа промежуток между 1850-ми и 1890-ми гг. коренным образом усложняет эту картину.

Наиболее активные процессы дифференциации идут, конечно же, в слоях образованной и так или иначе самостоятельной во вкусах и выборе публики. Внутри ее в описываемые годы выделяется поместное дворянство — основной потребитель серьезной словесности 1840–1850-х гг., адресат и поддержка крупнейших авторов (будущих «классиков») этого периода. Далее кристаллизуются такие группы, как учащаяся молодежь и провинциальная интеллигенция — не государственно-служилая, что принципиально, а земская, представляющая не волю бюрократической власти, а интересы нарождающегося общества. Собственно, переход от либерально-дворянской журналистики 1840–1850-х гг. к разночинно-демократической идейной прессе 1860-х (с соответствующими переменами аудитории, структуры журнала и пр.) и составляет границы и существо журнального периода русской литературы XIX в. С 1870-х гг. начинает формироваться массовый городской читатель, включая его низовые слои, что в 1880-х осознается идеологизированной прессой как «вторжение улицы». К середине же 1890-х дает о себе знать новый ангажированный читатель (рабочий прежде всего), с одной стороны, и элитные группировки литературного авангарда, выдвигающие идею «чистой словесности» (декаденты, ранние символисты), — с другой. Грядет период сборников, альманахов, «культурных» (не «политических») журналов и массовой «малой» прессы. Но здесь период, рассматриваемый автором, заканчивается. Перед нами прошла детально реконструированная социологом в ее основных измерениях история литературы второй половины прошлого века — история литературы, взятая со стороны чтения.

Надо ли говорить, что она многократно [пире той картины, которая входит не только в школьные, но и в вузовские учебники — нормативный образ «классического века», так или иначе, пусть в самом разжиженном (щепотка на стакан воды) виде, введенный через уроки, прессу, телевидение, названия городов и улиц, даты юбилеев и титулатуру премий в каждого наученного грамоте человека? Так что же реально читали в XIX в.? Ограничусь здесь лишь несколькими цифрами из книги А. Рейтблата. По подсчетам автора, суммарный тираж толстых журналов (количество их, что примечательно, остается всегда практически неизменным: 8=10 названий) за последнее сорокалетие века вырос втрое и достиг 90 тысяч — это один уровень. У тонких иллюстрированных еженедельников он за финальную треть столетия увеличился впятеро и достиг полумиллиона разом — это, как видим, масштаб другой, да и темпы роста другие. И наконец, у общих и литературных газет тот же разовый тираж за те же сорок лет повысился уже в четырнадцать раз и подобрался к миллионной отметке — размах перемен и охвата опять-таки иной… И тут рождается следующий вопрос: из чьих рук мы получаем образ прошлого, ту память, о которой последнее время так много с разных сторон говорят? В книге А. Рейтблата приподнялся краешек затонувшей (или потопленной?) атлантиды, которой в дидактической модели культуры, жестко выстроенной по нормативному ранжиру «классики», места нет: сами «классики» о своих будущих чинах, понятно, не ведали и к словесности своего времени относились (соотносились с ней) совсем иначе…

Ясно в этой связи и другое: в будущих разработках по эмпирической социологии литературы в России не обойтись не только без «пересмотра» образа классиков (для них нужны, продолжу метафору, «другие рамки»), но и без выяснения самого механизма воз-ведения классического пантеона. Какие группы, какими средствами, в расчете на кого и с каким успехом (уровнем признания) его строят? Возможна ли без него, вместе с тем, сама структура литературы как единого социального института, как культурной системы? Как она складывается в иных исторических обстоятельствах, иных обществах и цивилизациях? И как, довершу этот ряд вопросов, обосновывать «целостную историю чтения», которую хотел бы видеть в будущем автор? В ней ведь так или иначе предстоит функционально соединить историю общества, историю идей, динамику литературных приемов и трансформации читательского восприятия.

Вероятно, воссоздавая историческую динамику литературы как общественного института, не обойтись в будущем и без конструктивной роли литературного критика (неотъемлемой от толстого журнала), — не он ли создает и держит в уме литературу как целое и целое, имеющее историю? Наконец, институт развитой литературы не сложился бы без механизмов социальной поддержки (патронаж, профессиональные ассоциации, субсидии и премии и т. п.), как вроде бы не складывался он нигде и без структур социального контроля (цензура и проч.). Автор касается этих составных частей системы, затрагивает их в других своих работах; хотелось бы увидеть плоды столь же систематического их анализа в дальнейшем.

Наконец, более подробно и жестко нужно бы, видимо, прочертить другую сторону воссоздаваемого в книге процесса. Автор, например, отмечает «сетку сословной структуры общества», не раз упоминает, что распространение грамотности, печати, чтения во многом идет в России сверху, не оставляет в стороне факты столкновения сельских традиций и религиозной картины мира с универсалистскими ценностями, городскими образцами. Думаю, эти феномены предстоит свести в систему и истолковать конструктивно, не просто как «помехи», а как действующий, эффективный для своих функций и в своих социальных границах механизм коллективного существования, взаимодействия, самопонимания, интеграции общества. В данных рамках, вероятно, станет ясней и многозначная реальная роль грамотности, чтения и др. Скажем, в столкновении стоящих за массовой печатью ценностей гражданского общества с реальностью традиционалистского целого навыки грамотности и чтения могут восприниматься чисто внешне, в качестве своеобразной игры или, напротив, порождать тяжелые конфликты идентификации для «новоприобщенных», противоречия со своей средой и т. п. Поворот внимания к этим полускрытым от наблюдателя процессам, в массовом масштабе зарождающимся, видимо, в описываемый А. Рейтблатом период, но доходящим, при всех изменениях, до нынешнего дня, — настоятельная задача.