Суммируя проведенный разбор, можно сказать, что анализировавшийся комплекс оценок представляет собой формулу соотнесения передовой, инновационной группы тех, кто вырабатывает значения и распоряжается в этом смысле всем многообразием культурных традиций, с группами и слоями их последователей, принимающих в качестве символов самоопределения лишь строго отобранные, все более жестко упорядоченные и репрезентативные образцы[95]. Можно сказать, что в этом оценочном комплексе содержится формула самого процесса культурной динамики — ввода, передачи и освоения новых значений, ценностей и символов.
Группа лидеров, вырабатывающих образцы самоопределения субъективности, движима при этом собственно культурными импульсами и исключительно содержательными заданиями. Они руководствуются обобщенными, универсальными ценностями познания и творчества, производят столь же обобщенные, условные и в данном смысле универсальные смысловые реальности. Однако универсалистская ценность принципиального многообразия символических реальностей значима лишь для группы инноваторов и ею же ограничена. Реальное бытие, структурность и процессуальность культуры складываются именно вне этого сообщества — в так или иначе рецептивных, традиционализирующих средах. Они всякий раз специфически соединяют новое как символ ценности (а именно — ценности смыслопроизводящей субъективности «другого») со значимым для себя репертуаром социальных авторитетов и отношений — образом «третьего», удостоверяющего обновленный и расширенный тем самым контекст существования как реальность. Рамками функциональной определенности каждый раз выступает среда усвоения — структуры и формы, в связи с которыми к исходной ценности подключаются ограничивающие (и интерпретирующие) ее представления об обществе и человеке, образы своей группы и различных ее партнеров — все социальные каркасы и смысловые контексты, воплощающие и реализующие эти представления и профилирующие, направляющие значение и понимание вводимого в их рамки образца.
В самом схематическом виде эти представления охватываются типологически противоположными образованиями, которые мы ранее обозначили как «общество» и «общественность»[96]. Организующим началом для отношений, охватываемых понятием «общественность», выступают статусно-иерархические связи господства и подчинения. Доминантным кодом культуры выступает метафорика отношений власти. Характер же власти в интересующих нас отечественных условиях развивался как постепенная бюрократизация механизмов управления обществом. Административные структуры опирались по мере развития этого процесса на все менее подготовленные и все более консервативные слои населения, полностью зависимые от распределяющей власти и составляющие потому ее надежную социальную базу, фундамент и резерв ее господства и авторитета.
Важно отметить, что, вследствие вытеснения культуропроизводящих и социально динамичных групп на периферию общественной жизни, однородные и консервативные массы становились и единственной средой рекрутирования для структур власти, где все более последовательно и все более упрощенно воспроизводился вполне определенный человеческий тип с его представлениями об обществе, культуре, себе и других[97].
Вместе с инновационными группами и их ближайшими последователями из общественной жизни при этом уходили и универсалистские ценности, обобщенные нормы. Единственной формой обобщенности выступал теперь унифицирующий механизм рекрутирования и язык инструкций ведомственного управления. Общая склеротизация общества — всех систем межгруппового и межинституционального взаимодействия — развивалась как разрушение генерализованных посредников взаимодействия и его универсалистских принципов, критериев и форм (экономических, политических, правовых и т. д.). Партикуляризация же форм общественной жизни (разрастание отношений «своих») по горизонтали, воспроизводя в каждой изолированной ячейке структуры одну и ту же матрицу статусно-иерархического контроля и исполнения, распределения и потребления, имела своим следствием натурализацию форм обмена. Вещи и состояния, связанные с позициями власти и богатства, наделялись символическим статусом, способностью однозначно сигнализировать о положении владельца. Прежде всего это коснулось предметов и занятий, в семантике которых были отчетливы значения аристократического. Это выразилось в изымании данных символов из сферы обмена и присвоении их в качестве ресурсов власти — в накоплении, коллекционировании. Определяющим становилось то, что у одних есть, у других — нет. Именно такая ось социальной идентификации и дифференциации оказывалась главной. Собирание же по самому смыслу действия еще более замыкало, изолировало владельца в его жизненной обстановке и, при единообразии источников и мотивов комплектования, усугубляло изоляцию ячеек социальной структуры. «Концом» процесса социальной кристаллизации культурно-рецептивных групп стало распространение характеристик коллекционности даже на наиболее универсальные, а потому долговременно действующие, но и самые дешевые, еще относительно доступные, «демократические» коммуникативные посредники — книги.
Блокировка социальной дифференциации, атрофия культурных коммуникаций и замораживание общественной динамики нашли выражение в установлении дефицитного режима существования практически для всех групп населения. Отдел спецобслуживания в государственной библиотеке и киоск продуктового спецобслуживания в столовой суть воплощение того же дефицитного образа жизни в центре, как продуктовые карточки на периферии и очередь, ведущий тип социальной организации и самоорганизации подобного общества[98], практически повсюду. В этом смысле реализованная аппаратом ведомственного управления культурная программа эпохи культпросвета имела своим результатом кристаллизацию в масштабе общества атомизированных партикулярных форм и связей, организованных по образцу статусно-иерархических отношений господства. В целях отсрочки полного кризиса сложившаяся, но необъявленная структура была частично легализована и идеологически оформлена в культурную программу эпохи дефицита. Тем самым в середине 1970-х гг. под старыми вывесками получила признанную форму и идейное узаконение фактически совершенно новая система социальной организации письменной и книжной культуры. Над прежней «воспитующей» (школьной и армейской) моделью была надстроена дефицитарная («чернорыночная»). Соответствующие модели общества и воплощающие их фигуры («культурный человек», «человек воспитуемый», «человек с потребностями», «человек с возможностями» и др.) получили институциональное выражение и дифференцированные сферы действия. В 1974 г. было образовано Всесоюзное общество книголюбов (для «людей с возможностями»), созданы «библиотечная серия» (для «воспитуемых» по образцу «культурного») и «макулатурная» библиотека (для людей с потребностями). Из тупикового состояния книжное и библиотечное дело с помощью этих мер, как вскоре стало ясно, не вышло.
Чтение и общество в России[*]
Выход в свет книги А. И. Рейтблата «От Бовы к Бальмонту: Очерки по истории чтения в России во второй половине XIX века» (М., 1991) — факт примечательный, и притом по нескольким резонам. Во-первых, она вышла (заслуга Московского полиграфического института), а это для книги, написанной специалистом и посвященной специальной теме, сегодня уже много. Во-вторых, в ней сведены разрозненные, малодоступные, с одной стороны, и собственными трудами автора добытые — с другой, тысячи исторических фактов, относящихся к литературе и чтению. Тут фигурируют произведения, с 1856 по 1895 год вызвавшие самые горячие отклики читателей тогдашних журналов и «современной», злободневной словесности. И наряду с привычными Островским и Тургеневым здесь найдешь М. Воскресенского и Г. Кугушева, с Гончаровым и Помяловским — И. Железнова и Е. Карновича, Н. Ахшарумов «потеснит» тут Л. Толстого, а Д. Аверкиев — Н. Щедрина, Н. Преображенский и В. Марков встанут рядом с Достоевским и Лесковым, а многолетним лидером читательских пристрастий, чье имя соединит несколько десятилетий, окажется… П. Боборыкин. Для привыкшего к образу литературы по академическим собраниям сочинений или избранному классиков — картина куда как непривычная. Потому что живая.
95
В определенных условиях (скажем, при последовательной изоляции и блокировке культуротворческих сил) подобные оценки могут стать орудием в чисто идеологической борьбе между различными подгруппами и слоями самих последователей: например, отбирающими и интерпретирующими, в этом смысле формирующими наследие группами литературной критики, педагогической интеллигенцией, с одной стороны, и воспитуемым, обеспечиваемым населением — с другой. Культурный инструментарий, выработанный в одних условиях и по одним поводам, находит применение в других руках и обстоятельствах для иных целей.
96
См.: Гудков Л. Д., Дубин Б. В. Библиотека как социальный институт // Методологические проблемы теоретико-прикладных исследований культуры. М., 1988. С. 292–293.
97
Массовый характер этих образований определен, с одной стороны, в плане социального взаимодействия — идеологией и основывающейся на ней практикой доминирующих, обеспечивающих и воспитующих инстанций. Однако воплощен в этом и момент самосознания, идеологического самоопределения, известный в европейской истории: так, Г. Зиммель обнаружил его в пореволюционных социальных движениях конца XVIII — начала XIX в., когда «практическими отношениями власти» овладели «классы, сила которых заключалась не в очевидной значимости индивидуальных личностей, а в их „общественном“ бытии» (цит. по: Ионин Л. Г. Георг Зиммель — социолог: Критический очерк. М., 1981. С. 34).
98
См. о ней в: Schwartz В. Queuing and waiting. Chicago; London, 1975.
*
Рецензия была опубликована в: Новый мир. 1993. № 3. С. 240–243.