Изменить стиль страницы

8. Европа: историческое понятие нового типа?

1

В 1988 г. в Ленинграде состоялась конференция «Пространственные структуры истории». Она была посвящена тому, что мои коллеги и я называли тогда «реальными кадрами» исторического процесса. «Реальные кадры» мы противопоставляли «искусственным кадрам» — в частности, национальной истории. Многие из нас в те годы были вовлечены в подготовку академической «Истории Европы» — последнего многотомного исторического синтеза в советском вкусе. В этом коллективном труде исторические факты были организованы в соответствии с традиционной схемой: во-первых, по хронологическим периодам, во-вторых (внутри периодов), по трем основным проблемным областям — социально-экономическая, социально-политическая и культурная история, в-третьих (внутри предметных областей), по странам[173].

Именно эта схема была объектом нашей атаки. Мы пытались показать, что она не работает, поскольку, в частности, национальные государства не являются «реальными кадрами» истории. Например, в Средние века (и даже позднее) не существовало такой вещи, как Франция. Существовало много Франций, некоторые из которых входили в более крупные регионы, характеризующиеся общим типом экономического, социального или культурного развития, причем границы экономических и культурных регионов часто не совпадали между собой. В конце конференции мы пришли к неутешительному выводу, что не можем предложить альтернативную версию пространственной организации истории. Иногда, казалось, нам удавалось идентифицировать отдельные «реальные кадры», но они не складывалось ни в какую систему. Поэтому нам не приходилось обижаться, что издатели «Истории Европы» не посчитались с нашим протестом против «искусственных кадров» истории.

Конечно же, критикуя национальную историю, мы пытались поставить под сомнение систему категорий марксистской историографии в целом. Наряду с национальной историей мы отрицали базовые понятия марксистской социальной истории — классы (что, видимо, было типичнее для 1980-х гг.). В случае с классами логика была точно такой же: мы старались разложить их на более мелкие социальные группы, а потом эмпирически посмотреть, в какие «реальные единства» эти группы объединялись[174]. Впрочем, и здесь успех был весьма частичным: даже если нам удавалось описать те или иные «реальные социальные группы», мы не знали, как нам их назвать, не говоря уже о том, чтобы построить из них «здание общества». Надо ли подчеркивать, что отнюдь не только молодые советские историки конца 1980-х гг. столкнулись с подобными трудностями? Старшие коллеги во всем мире попали в аналогичное положение одним-двумя десятилетиями раньше.

В обоих случаях — и с классами, и с нациями — речь шла о номиналистическом разложении общностей (или коллективных персонажей) истории. Не важно, каких именно персонажей — Франции или дворянства, России или рабочего класса: важно, что существование общностей было поставлено под сомнение. До 1970–1980-х гг. можно было спорить, являлось ли дворянство классом или сословием, было ли оно в кризисе или нет, но никак не о его существовании — или, точнее, не о его пригодности в качестве категории исторического анализа (что, впрочем, почти одно и то же).

Процесс номиналистического разложения общностей, характерный для западной мысли последних двух-трех десятилетий, представляется мне общим знаменателем как упадка классовой политики, так и кризиса национального государства. Эта интеллектуальная трансформация началась отрицанием классов, за которым последовало отрицание наций. Отрицание классов пришлось на 1970–1980-е гг. и было связано с политическим контекстом победы либерализма над марксизмом. Отрицание наций приходится в основном уже на 1980–1990-е гг. (хотя оно имело параллели в прошлом) и связано с политическим контекстом глобализации.

2

Эти два контекста кажутся достаточно различными. Но если рассматривать глобализацию как очередной триумф либерализма, нельзя ли считать номиналистическое разложение общностей интеллектуальным эквивалентом этого последнего?

В пользу подобного предположения можно привести некоторые аргументы исторического характера. С момента своего возникновения либерализм нуждался в идее абсолютного индивида, т. е. в разложении таких общностей, как средневековые сословия и корпорации. Конечно, на место средневековых сословий либерализм поставил другие общности (прежде всего нации и классы), однако при этом в рамках либеральной мысли они, по-видимому, имели логический статус, отличный от статуса сословий в средневековой мысли. Средневековые сословия рассматривались как предшествующие по отношению к индивидам, в то время как в либеральных теориях индивиды предшествовали классам. Это справедливо и применительно к нации, которая в либеральной традиции рассматривается как целостность, основанная не на происхождении, но на общественном договоре.

Отсюда, казалось бы, следует вывод, что созданные либерализмом общности не являются абсолютно необходимыми для либеральной мысли. Скорее они могут рассматриваться как наследие прошлого, и неудивительно, что окончательное торжество либерализма имело следствием разложение всех целостностей кроме, естественно, человечества. Возможно, логика проекта глобализации не так уж далека от изложенной.

Однако эта логика мне кажется несколько прямолинейной. На самом деле либерализм нуждается не только в индивидах, но и в общностях. Это не единственное внутреннее противоречие либеральной мысли. Либерализм кажется логически неизбежным многим из нас. Он слишком хорошо соответствует нашей картине мира — следовательно, нашей логике. Мы склонны не замечать его внутренних противоречий, потому что такие противоречия характерны для нашей мысли в целом[175].

Остановимся на этом подробнее. Если индивиды предшествуют категориям, то структура последних не должна следовать аристотелевской логике. Ведь предшествующие категориям индивиды не могут иметь нарицательных имен. Поэтому эмпирически мы классифицируем множество не имеющих нарицательных имен объектов. В таком случае мы обычно создаем категории, которые не отвечают принципу необходимых и достаточных условий — скорее, эмпирическая классификация производит прототипические категории. Они образуются вокруг так называемых хороших примеров или прототипов, к которым менее хорошие примеры и даже пограничные случаи присоединяются с помощью неопределенного семейного сходства, так что может не существовать ни одного свойства, которое разделялось бы всеми членами категории и только ими. По-видимому, логика прототипа свойственна миру, в котором индивиды предшествуют общностям. Нарицательным именам нет места в таком мире: агрегаты неназванных объектов, которые мы производим с помощью эмпирической классификации, как правило, не соответствуют нарицательным именам, потому что те предполагают логику необходимых и достаточных условий. У эмпирических категорий, как у индивидов, могут быть только собственные имена. Поэтому логику прототипа можно назвать логикой имен собственных[176].

Означает ли это, что вселенная либерализма — это вселенная без нарицательных имен? Разумеется, нет. Такая вселенная вообще едва ли возможна, разве что в качестве воображаемой модели. Ведь мы не в состоянии совершенно «отключить» языковую интуицию, сформированную, в частности, опытом употребления нарицательных имен. Что касается либерализма, он не может обойтись без приписывания универсальных предикатов индивидуальным объектам — иными словами, без общих утверждений. «Все люди равны» — это уже общее утверждение, причем основополагающее для либеральной мысли. Вместе с ним нарицательные имена возвращаются во вселенную либерализма.

вернуться

173

История Европы: В 8 т. М.: Наука., 1993.

вернуться

174

Копосов Н. Е. Высшая бюрократия во Франции XVII века. Л.: Изд-во ЛГУ, 1990. С. 220–227.

вернуться

175

См. главу 7.

вернуться

176

Эта формула — французский перевод заглавия известной книги американского философа Саула Крипке (Kripke S. Naming and Necessity. Oxford: В. Blackwell, 1980).