С точки зрения концепций сознания XX в. кажется разрезанным надвое когнитивной революцией 1950-х гг., которая отвергла бихевиоризм и возродила ментализм — вплоть до гипотезы врожденного характера разума, противостоящей тезису о его социальном происхождении[89]. Но, отвергнув бихевиоризм, неоментализм второй половины XX в. испытал влияние общих с ним интеллектуальных источников, а именно тех течений мысли, которые наряду с бихевиоризмом атаковали в начале века ассоцианистскую модель сознания. Идея компьютерного разума, вдохновляющая когнитивную революцию, основывается на гипотезе особого уровня символических операций, которая в известном смысле скорее совместима с бихевиоризмом, чем с классическим ментализмом. К 1950-м гг. интеллектуальный пафос бихевиоризма, вынужденного отрицать сознание, чтобы сделать его познаваемым, отчасти устаревает: уподобление мышления языку уже настолько общепринято, что постулировать даже врожденный разум не означает более постулировать субъекта. Лингвистический дуализм неоментализма оказывается особой формой дуализма, преодолевающей дихотомию субъекта и объекта, с которой не сумела совладать позитивистская наука. Когнитивисты оказываются вместе с бихевиористами в одном лагере сторонников сциентизма, для которого по-настоящему неприемлемым тезисом является субъективность сознания. Компьютер не противостоит миру, поскольку компьютер не есть субъект.
Конечно, неоментализм не отождествляет мышление с языком. На уровне центральных процессов мышление предстает как оперирование с символами иного типа, нежели символы языка, допущенные только на уровень локальных процессов сознания. Однако когнитивистский подход к языку отмечен двойственностью: «инкапсулированный» в одном из модулей локальных процессов, но понимаемый как символическая система par excellence, язык более, чем любая другая человеческая способность, сопричастен природе мышления благодаря исключительному месту, которое он занимает в процессе обработки и передачи информации, имплицитно отождествляемом с мышлением. Происходящее из односторонней концепции как языка, так и мышления, рассматриваемых исключительно в терминах теории информации, это сближение языка и мышления проявляется у когнитивистов в навязчивых лингвистических метафорах, к которым они постоянно прибегают для описания «языка мысли», так что отчасти вопреки собственному желанию когнитивизм несет печать врожденной лингвистичности.
Таким образом, когнитивизм можно считать проявлением той же лингвистической парадигмы, что и отвергнутый им бихевиоризм. Но он был отнюдь не единственным течением послевоенной мысли, воспринявшим идеи лингвистической парадигмы: наряду с ним можно упомянуть целый комплекс тенденций, которые обычно ассоциируются с лингвистическим поворотом, — начиная со структурализма 1950–1960-х гг. и кончая символической антропологией и различными формами постструктурализма, в том числе, конечно, и деконструктивизмом. Особенностью этого периода стало подчинение дискурсу не только субъекта, но и мира[90]. Решающий шаг был сделан, по-видимому, Клодом Леви-Строссом, который приложил принципы лингвистики к анализу не только первобытного сознания, но и социальных отношений (в частности, структур родства, которые он сравнивал с коммуникативными системами)[91]. С тех пор «лингвистическая аналогия» стала важнейшим инструментом анализа социального поведения, принятым далеко за дисциплинарными границами антропологии. Так, символическая антропология, отрицая структурализм, опирается на ту же семиологическую традицию (известно, что самая формула «лингвистическая аналогия» принадлежит Клиффорду Гирцу)[92]. Следовательно, вслед за разумом мир оказался подчинен языку, что ставит под сомнение самый принцип референциальной семантики, основополагающий как для классической семиологии, так и для когнитивизма. Непосредственно этот принцип был подвергнут критике, когда начиная с конца 1960-х гг. Ролан Барт, Мишель Фуко и Жак Деррида каждый по-своему высказали идею о глубоко дискурсивном характере как мира, так и сознания[93]. В этой идее нашла свое полное завершение лингвистическая парадигма, свойственная наукам о человеке XX в. Но разве не идея субъекта остается главной мишенью отрицания мира?
Создается впечатление, что утверждение «нет ничего вне текста» не более чем парадоксальная переформулировка одного из фундаментальных убеждений социальных наук XX в. Но парадокс возникает только благодаря отрицанию мира, поскольку парадоксальность отрицания субъекта в наши дни утрачена. Однако, по-видимому, именно исчезновение субъекта обрекло мир на исчезновение. Последнее слово лингвистической парадигмы вряд ли могло состоять в чем-либо ином, нежели отрицание мира: в замкнутой вселенной символов референциальная семантика, которой придерживаются большинство рассмотренных течений, чувствует себя не слишком уютно. Поглотив мышление, язык преодолевает дихотомию субъекта и мира, но при этом больше не остается ни мира, ни субъекта.
Судьба некоторых интеллектуальных течений, которые могли бы явиться альтернативой лингвистической парадигме, подчеркивает, в какой степени эта последняя сумела установить свое господство в науках о человеке XX в. Классическим примером является история имажинизма (т. е. исследований по ментальному воображению) в когнитивной психологии. Это течение кажется отмеченным двойственностью. С одной стороны, оно претендует на наследие ассоцианизма и пытается показать роль ментальных образов в мышлении. В той мере, в какой он постулирует при этом гетерогенность мышления, имажинизм выглядит отрицанием лингвистической парадигмы. Но, с другой стороны, выйдя из тех же источников, что и когнитивизм, он разделяет с ним немало черт и, в частности, рассматривает мышление исключительно как обработку информации, что по сути дела открывает когнитивизму доступ в область изучения воображения.
После торжества бихевиоризма в 1920-е гг. ментальные образы оказались вытеснены на периферию психологических исследований[94], в то время как лингвистика стремительно развивалась. Они были возвращены в психологию только в 1960-е гг., т. е. уже после победы неоментализма, одержанной на территории лингвистики, и после триумфа компьютерной модели разума. В психологии главной основой возрождения имажинизма стали исследования визуального восприятия, впечатляющие успехи которых в годы Второй мировой войны были стимулированы потребностями военной авиации[95]. Падение бихевиоризма благоприятствовало проекту распространения этого динамичного течения на ранее запретную территорию изучения ментальных образов. Ничего удивительного, что, имея такое происхождение, имажинизм сохранил тесную связь с проблематикой перцепции и интериоризировал профессиональные каноны экспериментальной психологии, отдавшей предпочтение изучению элементарных и изолированных актов как поведения, так и мышления.
Тяга имажинистов к простым образам объектов внешнего мира объяснялась и тем, что после торжества лингвистического ментализма легитимность ментальных образов была далеко не обеспечена. Доказать как психологам-бихевиористам, так и лингвистам-менталистам существование элементарных, а следовательно, несомненных ментальных образов стало главной заботой имажинистов[96]. Это вновь возвращало к примитивной версии теории отражения, свойственной имажинизму прошлого века. До тех пор, пока психологи пытаются основать свою концепцию разума на изучении подобных образов, они едва ли в состоянии выйти за пределы этого концептуального кадра. Но чтобы обратиться к анализу более сложных форм воображения, которые ускользают от эксперимента, следовало переосмыслить интеллектуальную установку психологии, стремящейся быть экспериментальной наукой.
89
О когнитивной революции см.: Gardner Н. The Mind’s New Science. A History of Cognitive Revolution. New York: Basic Books, 1985; Varela F. Connaître les sciences cognitives. Paris: Seuil, 1989. Доведенная до логического предела в работах Джерри Фодора (Fodor J. The Language of Thought. Hassocks (Sussex): Harvester Press, 1976; Idem. The Modularity of Mind. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1983) философская доктрина когнитивизма испытала решающее влияние лингвистической теории Наума Хомского (Chomsky N. Syntactic Structures. The Hague: Mouton, 1957; Idem. Aspects of the Theory of Syntax. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1965).
90
Это, однако, не означает, что идея о зависимости мышления от языка оказалась устаревшей. Достаточно вспомнить Эмиля Бенвениста (Benveniste Е. Problèmes de linguistique générale. Paris: Gallimard, 1966).
91
Lévy-Strauss С. Les structures élémentaires de la parenté. Paris: P.U.F., 1949; Idem. La pensée sauvage. Paris: Plon, 1962.
92
Geertz C. The Interpretation of Cultures. New York: Basic Books. 1973.
93
Barthes R. La mort de l’auteur // Essais critiques IV. Le bruissement de langage. Paris: Seuil, 1979; Idem. Le discours de l’histoire // Social Sciences Information. Vol. 6. № 4. 1967. P. 65–76; Foucault M. L’archéologie du savoir. Paris: Gallimard, 1969; Derrida J. De la grammatologie. Paris: Minuit, 1967.
94
Им занимались пусть и значительные, но всегда остававшиеся вне пределов mainstream исследователи, такие, как гештальт-психологи, Ж. Пиаже или Ф. Бартлет. См.: Wertheimer М. Productive Thinking. London: Tavistock, 1959; Kohler W. The Task of Gestalt-Psychology. Princeton: Princeton U. P., 1969; Bartlett F. C. Remembering. A Study in Experimental and Social Psychology, Cambridge: Cambridge U. P.. 1932; Piaget J., Inhelder B. L’Image mentale chez l’enfant. Paris: P.U.F., 1963.
95
Gibson J. J. The Perception of the Visual World. Boston: Mifflin, 1950.
96
Shepard R. N., Cooper L. A. Mental Images and Their Transformations. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1982.