Но это только одна из логик, которая привела к появлению новой модели мышления. Акцент ассоцианизма на ментальных образах, непосредственно основанных на данных перцепции, расходился с логоцентрической традицией европейской философии. В силу эффекта реакции эта последняя берет теперь верх, а проблематика мышления ясно отделяется от проблематики перцепции. Новая конфигурация проблем в области исследования разума окончательно формируется с подъемом теорий реактивного поведения, с помощью которых компенсируется ослабление связей между мышлением и перцепцией. Наконец, чтобы понять происхождение лингвистической парадигмы, надо помнить, что кризис позитивизма в конце XIX в. был лишь частичным. Конечно, имелись такие течения мысли, которые стремились преодолеть позитивизм в науках о человеке. Но главная линия интеллектуальной эволюции состояла скорее в усложнении позитивистской модели и, в частности, в отрицании наивной идентификации «объективных» данных науки с непосредственными данными сознания, которые с тех пор рассматривались скорее как важнейший плацдарм для атаки на позитивизм. Напротив, неопозитивизм XX в. обращается к более абстрактной, хотя и не менее «объективной» реальности. От этой эволюции язык мог только выиграть, поскольку он точно отвечал (благодаря интерпретации, которую ему дал Соссюр) интуиции реальности как системы абстрактных отношений, «материализуемых» в данном случае в звуке.
Надо ли подчеркивать, что эти интеллектуальные перемены позволили углубить понимание ментальных процессов и самого языка? Идея символических репрезентаций кажется гораздо более сложной, чем упрощенная версия теории отражения, заложенная в ассоцианистской модели сознания. Но и эта идея также привела к упрощенным теориям мышления.
Рассмотрим вкратце основные течения мысли, в которых проявились различные аспекты лингвистической парадигмы. Согласно Брентано и Гуссерлю, значение ментальной репрезентации создается особым актом сознания (означивающей интенцией)[78]. Из этого следует, что ментальные образы участвуют в мышлении только в качестве символов, чувственная форма которых безразлична для их значения. Ссылаясь на Гуссерля (но опираясь на независимые от него интеллектуальные источники), вюрцбургская школа в психологии попыталась доказать, что мышление не сводимо к ментальным образам, но состоит именно в установках сознания, которые позволяют схватывать логические отношения[79]. В ходе знаменитого спора о «мышлении без образов» вюрцбургская школа столкнулась с ассоцианизмом. В то же время возникновение и развитие символической логики и логического позитивизма[80] способствовало пониманию мышления как символической операции: в противовес ассоциациям ментальных образов пропозиции символической логики могли претендовать на роль субстрата мышления. Таким образом, сложилось отрицающее ассоцианизм представление о самой механике мышления.
Именно в это интеллектуальное движение вписывается и рождение семиологии[81]. Принцип произвольности лингвистического знака являлся альтернативой представлению о мышлении как о сцеплении «подобий» вещей внешнего мира, в то время как взгляд на язык как на систему отношений ставил под сомнение произвольность ассоциаций образов (в том числе и звуковых образов слов). Наконец, из условного характера лингвистического знака можно было сделать вывод о зависимости индивидуального сознания от социальных отношений, поскольку «психологическая индивидуальность» не имеет других средств выражения (и в конечном счете мышления), кроме тех, которые созданы конвенцией в рамках лингвистического сообщества.
Конечно, логический позитивизм и семиология имели дело с различными уровнями реальности. Первый интересовался формами, приписываемыми мышлению, и, захваченный мечтой об идеальном философском языке, видел в реальных языках только препятствие для правильного мышления, тогда как семиология изучала реальные коммуникативные системы. Однако вместе эти два течения давали не лишенную логики картину гомогенной среды символических операций. Благодаря установлению подобия языка и мышления оказывался открытым путь к концептуализации второго в терминах первого.
Почти одновременно с названными интеллектуальными течениями ассоцианизм был атакован бихевиористской психологией[82]. Именно эта атака оказалась решающей, поскольку ассоцианизм потерпел поражение на территории метода. Бихевиористы стремились сделать психологию точной наукой о поведении, рассматриваемом как реакция на стимулы, происходящие из внешнего мира. Эта установка позволяла им уйти от привычных объяснений поведения ментальными явлениями, в том числе и образами, знание которых оказывалось возможным только благодаря интроспекции, более чем подозрительной как научный метод. Точно так же, как и гипотеза особой среды знаков, этот подход вел в конечном итоге к радикальному преодолению дуализма, что и было осуществлено Джилбертом Райлом, который объявил самую гипотезу сознания не только бесполезной, но и логически несостоятельной[83].
Можно было бы предположить, что подобная позиция в равной степени опасна для всякой концепции сознания, будь то ассоцианистская модель или модель, представляющая мышление как символическую операцию. Но на самом деле опасность для них была совершенно различной. Ментальные образы в той интерпретации, которую давал им ассоцианизм, предполагали дуализм как кадр анализа, равно как и понятие субъективного сознания, тогда как идея символических операций была скорее совместима с преодолевающей индивида средой знаков, нежели с субстанцией субъективного сознания. Благодаря двойственности своего существования, внутреннего и внешнего одновременно, среда знаков позволяла преодолеть оппозицию мира и субъекта, не принося в жертву мышление, — на условии, конечно, сведения его к символической операции.
Недостающее звено было найдено бихевиористской лингвистикой, которая стала рассматривать мышление как интериоризированное языковое поведение[84]. В этой теории социальная критика разума достигает апогея: мышление оказывается ничем иным, как интериоризированным социальным процессом, подчиняющимся законам социальной коммуникации. Впрочем, и другие течения лингвистики межвоенного периода отражают ту же линию рассуждений: акцент структурной лингвистики на фонологии[85] свидетельствует о склонности к «материализации» и «десубъективизации» языка, тогда как Э. Сэпир и Б. Л. Уорф настаивают на основополагающей роли языка для структурирования мышления[86].
Очевидно, что эти столь разные школы мысли не могут быть рассмотрены как элементы целостной научной теории. Скорее, на них повлиял общий интеллектуальный климат. С этой точки зрения показательно, что даже такое удаленное от предыдущих течение как герменевтика (в особенности радикальная герменевтика Хайдеггера и философия культуры М. М. Бахтина) было отмечено той же тенденцией: принятый ею путь погружения субъекта в мир основывался прежде всего на погружении субъекта в языковую среду[87].
Впрочем, осознание вездесущности языка вовсе не было наваждением одних только философов и лингвистов. Литература модернизма также уже более не рассматривает язык как средство описания «предсуществующей» реальности: для нее он представляет скорее специфическую среду, которая, следуя своей собственной природе, создает особую реальность. Одновременно в общественном сознании распространяется мысль о капитальной роли языка для идеологий и социально-политических конфликтов. Некоторые даже возлагают на несовершенство языка ответственность за социальное зло[88]. Коротко говоря, во всех областях интеллектуальной жизни осознается новая плотность языка, которая больше не позволяет рассматривать его как простой переносчик мыслей ответственных рациональных субъектов. Скорее, он сам становится субстанцией, преодолевающей дихотомию субъекта и мира, единственной субстанцией, вне которой не остается ничего. Но в еще глубоко сциентистском интеллектуальном климате первой половины XX в. язык посягал не столько на мир, сколько на субъекта.
78
Brentano F. Psychologie vom empirischen Standpunkte. Leipzig: Duncker, 1874; Husserl E. Logische Untersuchungen. Halle: Niemeyer, 1901.
79
Bühler K. Tatsachen und Probleme zu einer Psychologie des Denkvorgänge / / Archiv für gesamte Psychologie. Bd. 9. 1907. S. 297–365; Bd. 12. 1908. S. 1–92.
80
Frege G. Über Sinn und Bedeutung // Zeitschrift für Philosophic und philosophische Kritik. Bd. 100. 1892. S. 25–50.
81
Saussure F. de. Cours de linguistique générate. Lausanne: Payot, 1916.
82
Watson J. Psychology as the Behaviorist Views It // Psychological Review. Vol. 20. 1913. P. 158–177; Idem. Behaviorism. Chicago: University of Chicago Press, 1924.
83
Ryle G. The Concept of Mind. London: Hutchinson, 1949.
84
Bloomfield L. Language or Ideas? // Language. Vol. 12. 1936.
85
Трубецкой H. C. Основы фонологии. М.: Аспект Пресс, 2000; Jakobson R. Essais de linguistique générale. Paris: Minuit, 1963.
86
Sapir E. Language. New York: Harcourt, 1929; Whorf B. L. Language, Thought and Reality. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1956.
87
Вопреки обычному мнению, связывающему акцент на роли языка с мыслью позднего Хайдеггера и его учеников, прежде всего Г.-Г. Гадамера (Gadamer H.-G. Wahrheit und Methode. Tübingen: Mohr. 1960), Дж. Л. Бранс утверждал, что «лингвистический поворот в мысли Хайдеггера может быть связан с 32 секцией ‘Бытия и времени’» (Bruns G. L. On the Weakness of Language in the Human Sciences // The Rhetorics of the Human Sciences / Ed. by J. S. Nelson et al. Madison: The University of Wisconsin Press, 1987. P. 244). Идея лингвистической и социальной природы мышления с особой яркостью сформулирована и в ранних работах М. М. Бахтина: «Сознание слагается и осуществляется в знаковом материале, созданном в процессе социального общения организованного коллектива» (Волошинов В. Н. Марксизм и философия языка Основные проблемы социологического метода в науке о языке. Л., 1929. С 20).
88
Среди прочих разоблачений вредоносной роли дурного языка см.: Chase S. The Tyranny of Words. London: Methuen, 1938. Впрочем, идея эта была широко распространена и среди самих лингвистов и философов, начиная от Венского кружка и кончая Пражским.