В полдень под рифом вода бывала совсем теплой. Они приносили туда ребенка, и Эммелина обмывала его кусочком фланели. Через несколько дней он перестал кричать при умывании. Он лежал у нее на коленях, молодцевато размахивая руками и ногами и уставившись на небо. Когда же она поворачивала его ничком, он свешивал голову, причмокивал и пускал пузыри, повидимому, рассматривая с философским вниманием строение коралла.

Дик сидел рядом на корточках и смотрел. Оба еще не успели освоиться с таинственным событием. Неделю назад они были вдвоем, и вдруг из ничего возникло это новое существо.

Онo было так закончено, так совершенно. У него были волосы на го лове, крохотные ноготки, цепляющиеся руки. У него была тьма своих собственных замашек, умножавшихся с каждым днем.

По прошествии недели, его личико, казавшиеся выдолбленной из кирпича обезьяньей мордочкой, обратилось в личико здорового, нормального ребенка. Глазки следили за предметами и случалось иногда, что он смеялся и захлебывался, точно услыхал удачную шутку. Темные волосы выпали и сменились подобием пуха. Зубов у нею не было. Он любил лежать на спине и дрыгать ножками, и ворковать, и сжимать кулачки, и траться поочередно проглотить то один, то другой, и скрестить ножки, и играть пальчиками на них. Одним словом, он был как две капли воды похож на тех тысячу и одного ребенка, которые рождаются на белом свете с каждым ударом маятника.

— Как мы назовём его? — спросил однажды Дик, глядя на барахтающегося в траве малютку.

— Ганна, — живо сказала Эммелина.

Ей помнился один ребенок, виденный ею в детстве, — нужды нет, что этот ребенок по имени Ганна, была девочкой.

Коко очень интересовался новым членом семьи. Он поскакивал вокруг и разглядывал его, свернув голову на бок, а Ганна ползал за ним и старался ухватить его за хвост. По прошествии нескольких месяцев, он настолько окреп, что преследовал собственного отца, ползая на четвереньках в траве, и иной раз можно было видеть, как все трое барахтались на земле, как трое детей, в то время как птица носилась над ними, как добрый дух, или принимала участие в потехе.

Но время от времени Эммелина впадала в мрачное раздумье и сидела над ребенком, нахмурившись и устремив взор вдаль. В ней проснулся прежний смутный страх несчастья — страх невидимого призрака, которого ее воображение представляло себе за улыбкой на лике природы. Счастье се было так велико, что она боялась утратить его.

Нет на свете большего чуда, чем рождение человека, и здесь, на острове, в самом сердце моря, старое, как вечность, чудо казалось странным и новым — столь же прекрасным, как казалась ужасной тайна смерти. В смутных мыслях, не находивших выражения в словах, они связывали повое событие с тем старым событием на рифе шесть лет назад. Исчезновение и возникновение человека.

Несмотря на свое «девочкино» имя, Ганна был очень мужественным и привлекательным ребенком. Пушок на голове, бывший вначале цвета спелой пшеницы, вскоре приобрел золотистый отлив. В один прекрасный день, — последнее время он все тревожился и покусывал свой «большой» палец, — Эммелина нашла у него на десне нечто, похожее на зернышко риса. Это был новорождённый зуб. Теперь он мог есть бананы и плоды хлебного дерева, и нередко они угощали его рыбой, что привело бы в содрогание всякого доктора: но это нисколько не мешало ему процветать и полнеть с каждым днем.

С глубокой прирожденной мудростью Эммелина держала его совсем голышом, одевая в один только кислород и солнечный свет. Она брала его на риф и предоставляла ему шлепать но мелким лужам, поддерживал под мышки, в то время как он поднимал ножками алмазные брызги и заливался хохотом и визгом.

Они начинали переживать явление, не менее чудесное, чем рождение тела ребенка, — рождение его духа: пробуждение маленькой личности, с ее собственными склонностями, симпатиями и антипатиями.

Уже он научился отличать Дика от Эммелины. и нередко, покушав, тянулся с ее колен к нему. С Коко он обращался, как с другом, но когда один товарищ Коко — субъект с тремя красными перьями в хвосте и любопытным характером — явился однажды познакомиться с ним, он встретил его негодующим воплем.

У него была страсть к цветам и вообще всему яркому. Он смеялся и визжал, когда его катали по лагуне и делали вид, что бросают его к яркому кораллу внизу.

Раз как-то они катались но лагуне. Дик только что перестал грести и пустил шлюпку по воле. Ребенок приплясывал на руках у Эммелины. Внезапно он протянул ручонки гребцу и проговорил:

— Дик!

Это маленькое словечко, такое легкое и столько раз слышанное, было первым его словом на земле.

Дик взял малютку на руки, и с этой минуты полюбил его больше всего на свете, больше даже, нежели Эммелину.

XXXIII. Лагуна в огне.

С самого дня трагического события на рифе, шесть лет назад, в душе Эммелины Лестрэндж назревало что-то, что можно назвать, если хотите, недоверием. Она никогда не была очень умна, но ум ее был из тех, которые доходят до великих истин инстинктивно, как бы наитием.

Великие истины могут жить в душе человека, неведомо для него самого. Он действует или думает так или иначе по наитию; другими словами, действия его и мысли являются плодом самого глубокого рассуждения.

Когда мы заучились называть бурю бурей, смерть смертью и рождение рождением, когда мы изучили букварь и анатомию и законы циклонов, мы уже наполовину ослепили себя. Мы загипнотизировали себя словами и именами. Мы научились думать словами и именами, вместо идей.

Бури на острове бывали и раньше, и вот что Эммелина помнила о них.

Стоит ясное, радостное утро; столице ярко, и воздух ароматен, и лагуна безмятежна, как никогда, и вдруг, с ужасающей внезапностью, как бы наскучив притворяться, что-то омрачит солнце, с воплем протянет руку и, опустошив остров, собьет лагуну в пену, размечет деревья и умертвит птиц. И одна птица возьмется, а другая оставится, одно дерево низвергнется, другое будет стоять по-прежнему. Самая ярость бедствия была менее страшна, нежели слепота и равнодушие его.

Однажды вечером, когда только что зажглась последняя звезда и ребенок уже спал. Дик вернулся с берега и позвал Эммелину.

— Иди посмотри, — сказал он.

Еще издали Эммелина заметила, что с лагуной творится что-то необычное. Она казалась бледной и плотной, наподобие серого мрамора, испещренного черными жилками. Но, подойдя ближе, становилось ясно, что тусклый серый вид не более как обман зрения.

Лагуна горела, как в огне. Фосфорический свет проник в самые ее недра. Каждая ветка коралла преобразилась в факел, каждая рыба — в подвижной фонарь. Сверкающая поверхность трепета от прилива, и крошечные волночки лизали берег, оставляя за собой как бы рои светляков.

— Смотри! — сказал Дик.

Он стал на колени и погрузил руку в воду. Вся погруженная часть светилась, как факел. Потом он вынул руку из воды: она казалась покрытой огненной перчаткой.

Эммелина также опустилась на колени и сделала себе фосфорические перчатки, и смеялась от восхищения. В этом было все удовольствие игры с огнем, только без страха обжечься. Потом Дик обтер лицо водой и сделал себе огненную маску.

— Погоди! — вдруг крикнул он и, побежав к дому, принес с собой Ганна.

Он передал ребенка Эммелине и отвязал шлюпку.

Окунаясь в воду, весла превращались в серебряные полосы; под ними проходили рыбы с светящимся хвостом, как у кометы; каждая шишка коралла была лампой, превращавшей лагуну в бальную залу. Даже Ганна на коленях у Эммелины, и тот кричал и ворковал от восторги.

Они вышли на риф и прошлись по ровной площадке. Море было бело и блестяще, как снег, а пена прибоя казалась огненной изгородью.

В то время, как они любовались необычайным зрелищем, фосфорический блеск внезапно дрогнул и погас, как если бы потушили электричество.