Приходят, скажем, гости в дом, и это не просто милое времяпрепровождение.
Проверяются бастионы, сторожевые посты, мощь крепостных стен данной семьи.
Семья тоже себя проверяет глазами пришельцев.
Нина желала предстать хорошей хозяйкой, а потому усердно готовила, резала, натирала, выжимала; и свитер пушисто-серый мужа, как и уверенность его манер, как и смех дочки, и стол, уже сервированный, — все это вместе укладывалось в твердыню, над созданием которой она потрудилась достаточно.
Твердыню укрепляли и друзья, многолетние, надежные. Рассаживая их за стол, Нина вдруг судорожно вспомнила: а ведь не поймут, не простят, осудят…
Представила, как что-то подобное происходит у Тали. Конечно, каждому хочется украсить свою жизнь, но ведь не в ущерб фундаменту. Она понимала…
Мужчины, тем более в возрасте, не в праве швыряться достигнутым, создаваемым долгие годы. Романтическому порыву поддаться — красиво. А может оказаться и легкомысленно. Тут уж как подойти, как оценить. Она сама, если честно, за безоглядный риск не ратовала, хотела все же гарантий. А с такой своей приземленностью как смела Талину осмотрительность осуждать?
Вот и получалось все шатко, а с кем сомнения свои обсудить? Разве только с самой близкой подругой…
Темненькая, носатенькая, с глазами-буравчиками и желтоватыми больными белками, она своей понятливостью и великодушием вызывала Нину на откровенность, хотя и воздерживалась обычно советы давать. Но Нина советов и не ждала, а радовалась возможности выговориться. Без последствий.
Снесла посуду на кухню, и пока оставшиеся гости, пригретые ее мужем, допивали чай, присела ненадолго с подругой на кухонные табуретки. «Понимаю, все способна понять, даже неизведанное», — говорил внимательный взгляд темных глаз-буравчиков. О стольком хотелось рассказать, стольким поделиться, но вместо того, как бы не дорожа драгоценной минутой, Нина сидела, зацепенев, водя ложкой по пустому блюдцу.
— Не знаю, — произнесла, наконец. — Не могу разобраться.
Подруга вздохнула.
— Можно перехитрить кого угодно, — Нина продолжила, — только не себя. Хочу быть разумной, а по пустякам срываюсь. Вскидываюсь, потому что кажется выражение лица не то, не так ответил.
— Ты о муже?
— Ну конечно! И сама знаю, глупо воображать, что в ином случае сплошное бы обеспечивалось понимание, от взгляда, от вздоха. Да не бывает! Надолго, по крайней мере, не может хватить. И просто я придираюсь: юмора, мол, недостаточно, говорит плоско.
— Насчет юмора… — подруга не договорила.
— Что? — Нина отрывисто переспросила.
— Ну, с юмором у твоего мужа действительно не всегда ладно обстоит.
— Ты не права! — оборвала ее Нина, сама дивясь своей горячности. — Юмора достаточно. И вообще он благородный, достойный человек.
Подруга удивленно на нее взглянула, Нина поймала этот взгляд.
— В том-то и дело… Я нормально живу. И даже, мне кажется, могу обойтись без этих… ну, свидании. Бывает даже с неохотой иду, но потом…
Трудно расставаться, больно, тоскливо, будто задубелая кожа сползает, и то, незащищенное, так странно, так меня самою удивляет, просто себя не узнаю.
Подруга молчала.
— А потом домой прихожу, и тоже вроде все неплохо. Только дома я сытая, и ни с какого угла не дует, а там голодно, зябко, ни в чем нет опоры, но ощущение такой легкости, отрыва, что ли. И что еще странно, вроде не лучшим образом поступаю, а ни капельки чего-то дурного не чувствую в себе.
— Это, верно, и есть главное, — пробормотала подруга.
— Не знаю. Постоянно настороже: вдруг преувеличиваю, обманываюсь.
Понимаешь, гляжу и все стараюсь прицениться построже, но отвлекаюсь…
Чем-то он все время отвлекает меня. — Она улыбнулась. — Смеюсь, как дура, дурацким его шуточкам, а где-то в самой глубине царапает: и все же разберись, все же присмотрись внимательнее. Но времени всегда мало, видимся-то урывками. И думается: да ладно, в следующий раз, а пока так, пообмякну…
— Ага, — подруга кивала понятливо, но в глазах ее Нина ловила как бы вялое сожаление: мол, говори, говори, а, впрочем, все и без того образуется.
Однажды так и высказалась напрямик: «Не терзайся понапрасну. Само пройдет!»
Умозаключению такому нельзя было отказать в прямодушии, но Нина не хотела соглашаться, быть может, и из-за упрямства. Пусть все вокруг недоверчиво усмехаются, главное, чтобы она сама не сомневалась. Вот только это и было важно: собственную уверенность укрепить.
Существовала еще другая подруга, полагающая, что у нее особые права на признания Нины, на ее тайну. Ведь именно ей эти двое были обязаны знакомством, а значит, как жрица, могла она восседать в ожидании приносимых жертв: информации жаждала она, информации.
Большая, крупная, выплескивающаяся из своих одежд, кофт, жилетов, безрукавок, надеваемых одна на другую, отпадающих от ее тела, как капустные листья, она с выражением жгучего нетерпения в округлом, с тугими щеками, кирпично-румяном лице глядела на Нину, еле сдерживаясь, казалось, от понукания: ну расскажи же, ну!
А поскольку Нина медлила, в глазах ее возгоралась обида, губы поджимались, принимая форму сердечка. «Уж кто-кто, — выговаривала она с укором, — а я-то умею секреты хранить». Действительно, возникало ощущение, что ее обделили, а она не заслужила такого обращения, нет.
Но алкающий огонь в ее зрачках удерживал Нину от откровений. Эта другая подруга с ее готовностью сопереживать внушала чувство опасности именно по причине чрезмерной своей заинтересованности сюжетом. Опытная кулинарка, она была напичкана рецептами, как надо, а чего не надо, где приперчить, когда подсластить. Но Нине представлялось, что ее в этом супе живьем сварят, вот с тем же выражением усердия, истовой заинтересованности на округлом, кирпично-румяном лице.
Эта другая подруга как бы олицетворяла собой молву. Прожорливую, перемалывающую любые события, любых персонажей в однообразную серую кашу, которую не только глотать, нюхать было бы мерзко. Нине не хотелось обращать свою жизнь в подобный корм, поэтому она и уклонялась от расспросов, и другая подруга ее не одобряла.
В результате получалось, что оставалась Нина со своими проблемами одна.
Ну да, супружество упрочивается еще и отношениями с другими людьми, а влюбленность сугубо личное дело, каждый тут разбирается сам, рискует в одиночку.
…- Да! — кричал ей зачем-то Таля, хотя они были одни, стояли лицом друг к другу у торца многоквартирной башни, рядом с лестницей, ведущей в подвальное помещение, как бы в укрытии. — Да, сейчас доведу тебя до дома! Ну так уж вышло, что мне выпало решать, как правильно, как надо. А ты такая сумасбродная, нельзя на тебя положиться, слышишь? Тебе, значит, наплевать, тебе все равно, не дорожишь ты ничем. Ты слышишь?
Он держал на разлете полы своего пальто, укрывая Нину от ветра, гудящего, воющего на пустыре, а сверху тоже с каким-то зловещим гулом, скрежетом срывалась снежная, талая масса: только наутро они узнали, что то была схватка зимы с весной и наступил первый день оттепели.
Накануне они еще в зиме существовали, промозглой, сумрачной.
Встретились, и Нина что-то чужое сразу учуяла в Тале: оказалось, другая на нем шапка, впрочем, почти такая же, что и прежняя. Но проснувшийся в ней почти звериный инстинкт действовал сильнее рассудка: не понравился ей в этот первый миг Таля, потому что не хотела она никаких в нем перемен, извне привнесенных. Другая шапка? Нет, не пустяки.
Шла и косила глазом, не одобряя его облика, будто вместе с заменой прежней шапки у него и цвет волос стал иным, подбородок заострился, нос склонился на сторону. И в нем она учуяла смущение, точно в самом деле он в чем-то провинился. Один, другой раз сказала дерзость. Он смолчал, улыбнулся, правда, с усилием. Вошли в метро, в вагоне встали друг против друга, толпа их слепила. «Потому что отвыкла я от тебя», — Нина вдруг призналась, нарушив молчание. «И я тоже», — сказал он в ответ. Ничего себе ободрил! Но ведь так и было, на правду обижаться нехорошо, с чем Нина и согласилась мысленно.