Дома один к одному. И точь-в-точь квартиры. А в общем микрорайоне живешь, как на селе, в булочной, молочном, прачечной пересекаются тропки. Но что-то не учлось, напуталось, а?
Впрочем, если опять же взвесить все трезво: перемены возможны, реальны, желаемы? Да не дай Бог! Ноги-руки подкашиваются, только представить. Нет в тебе такой сатанинской энергии, чтобы действовать, засучив рукава.
Растревожив воображение, видишь поникшие плечи, загнанный взгляд, ухмылку кривую, и стоит Таля, бедный, с чемоданом в руке, не зная, куда, где его поставить, а это лишь первый акт печального зрелища. Ведь разве неизвестно, как мужчины слабы, беспомощны? Пока ханом-падишахом восседают среди привычного, налаженного, тогда могут хмурить в неудовольствии чело, грозя опалой, заманивая царственной милостью. Они, мужчины, в супружеской жизни такими неженками становятся, что ожидать активности, решительности от них по меньшей мере заблуждение. Одно остается: забирать их в полон, уводить, и они, спотыкаясь, пойдут с видом жертвы. А дальше? Надо их успокоить, устроить, силы вдохнуть: не беспокойся, милый, все будет хорошо. Самой же метаться, плакать в подушку, да так, чтобы не услышал он, дорогой. Уж коли взяла на себя ответственность. Так вот: не надо, не надо!
А что хотели? С чего, собственно, началось? В общем, с шалости. И это такой соблазн — раскрыть, понять, приблизить к себе другого человека.
Влюбленностью зовется тот этап, когда дивишься с какой податливостью сокровенное отдается, с каким интересом слушают, говорят, как временное измерение меняется: час вмещает год, сутки мгновением проскакивают.
Влюбленных лихорадит, от них веет безумием, они выпадают из реальности, чушь несут, а силятся притворяться, как все, нормальными. Поэтому у них такой смущенно-задиристый вид. Якобы стерегут свою тайну, а она написана у них на лбу. Если тут их пугнуть, они свалятся, как лунатики с карниза. Или еще натворят бед. В ловушку по неразумению попадутся.
Те, кто рядом с ними, должны катастрофу предотвратить. Переждать и не преувеличивать опасность. Лихорадка пройдет, и сами влюбленные приустанут.
Обязательства, что временно не брались в расчет, горой вырастут, и за небрежение такое придется втройне платить. Пожалуйста, вот вам ваша чечевица, подгулявшие Золушки, вот счета, что накопились, размечтавшиеся принцы. Ну и как, от ловушки спастись удалось?
По служебному Талиному телефону Нина старалась звонить только в крайности. Когда он брал трубку, у нее возникало противное чувство просительницы, настырно рвущейся к начальству и отрывающей занятого человека от куда более серьезных проблем. Представлялось: солидность обстановки, аскетическая деловитость в лицах, дисциплина, свято соблюдаемая, и грозная насупленность самого Тали, раздраженного телефонным трезвоном, с холодной любезностью отзывающегося: слушаю, да…
Поэтому набирала она его служебный номер только в случае исключительной необходимости, поразмыслив строго, стоит ли, действительно ли есть основание для звонка к нему. И каждый раз волновалась, нервно барабанила пальцами по поверхности своего рабочего стола, хмурилась, чтобы мобилизоваться, сосредоточиться целиком на том чрезвычайно важном, что намерена была ему сообщить. И, главное, в самой лаконичной форме. По имени-отчеству, естественно, обращаясь, уже ради собственного окружения, дабы не подумали, что у нее ветер в голове.
Гудки, и вот трубка снята. «Талик! — выпархивало у нее из горла неожиданно. Совсем не так она собиралась начать. — Я вот тут сидела..
Странно, знаешь, открыла форточку, и совсем весенний запах, а ведь еще февраль». «Сейчас понюхаю. Ты права, подтверждаю.» «А еще…» «Погоди, другой аппарат звонит.»
Долгая пауза. А что ей? Она могла, казалось, держать так трубку вечно, пока бы он не возвратился к ней. Возвращался, но другим. В голосе уже возникала рассеянность, и тогда она с сожалением обуздывала себя: «Ладно, попозже перезвоню, ближе к вечеру».
Она, Нина, на службу являлась к девяти, в шесть заканчивала. В обеденный перерыв успевала в магазин забежать, вывешивала авоську за окно, а другую ставила под рабочий стол, придерживая ее ногами, чтобы не опрокинулась. Когда призывали к руководству, спешно пудрила нос, джемперок одергивала: волновалась, ожидая разноса, но не забывала и о своем женском достоинстве: «Да, Петр Иванович, я согласна, но, извините, у меня дом, и в ущерб интересам семьи…»
Аккуратно прикрывала за собой обитую дерматином дверь с проворачивающейся металлической ручкой, зная, что руководство с тоской глядит ей вслед. А что с ней сделаешь? При ее-то скромном положении, окладе в сто семьдесят рублей и, само собой, положительной характеристике, она практически неуязвима. Вот вам! Только присутствие секретарши удерживало от желания показать язык оставшемуся за пухлой дверью уважаемому Петру Ивановичу.
А ведь мужчины с работы домой налегке отправятся, с портфельчиками, папочками под мышкой, а женщины, их коллеги, столько на себе поволокут!
Банки трехлитровые с маринованными огурцами, и те им поднять по силам; одно опасение — как бы не разбить. Присесть в вагоне метро удастся, и такая разнеженность появляется в лицах, точно где-то у Черного моря на пляже греются. Блаженство! По крупицам женщины его хватают, изобретают из малости.
И чтобы еще угрызаться из-за недостаточного служебного рвения, нет, не дождетесь! Впрочем, существуют воительницы в юбках, честолюбием своим, ревностным нравом опережающие мужчин. Но это особая порода, и не о ней речь.
А Нина — обычная представительница женского племени. Орудовала локтями, втискиваясь в час «пик» в вагон, оберегая покупки, чтобы пакеты не изорвались, привыкла отстаивать себя и не стеснялась подтолкнуть кого-то, замешкавшегося на пути. На каблуках высоких нет устойчивости, и надо за поручень ухватиться, чтобы не свалиться при толчках. Ничего, если твоя вытянутая рука почти вплотную приблизилась к чьей-то физиономий: не до церемоний. На твоей ноге тоже кто-то с удобством разместился, а терпишь молча. Только взглядом выражая негодование тому, кто, спеша к выходу, саданул тебе по бедру чемоданом. Но, в общем, обиды особой не испытываешь: все спешат, всем некогда, понятное дело.
А вот когда Нина встречалась в том же метро с Талей, к ней возвращалось сознание женской хрупкости, и она не искала поручень, не спешила забиться в угол, доверяя себя Талиным заботам, и так сладостно было это чувство собственной беспомощности, когда толпа прижимала ее к нему, а его к ней. Это казалось так естественно, нормально, что он оберегает ее, а у нее нет других задач, кроме как улыбаться ему благодарно, нежно. И неужели так могло длиться всю жизнь?
У него сбился шарф, открывая жилистую красноватую шею, а на пальто замусолены обшлага, один карман надорван по краю: от ее женской приметливости не ускользало ничего. Но неказистость его одежки воспринималась ею тепло, с умиленностью. Муж ее добротную дубленку носил, и, когда она приникала к зябкому Талиному пальтецу, дубленка та вспоминалась с неприязнью, отчужденно.
У нее с ним не было ничего. Ни дома обустроенного, ни мебельных гарнитуров, ни сервиза на двенадцать персон. Бесприютными, неимущими они оказывались, когда были вместе. И собственность как таковая переставала что-либо значить. Ничего не жалко, думала Нина, отрекаясь мысленно от всего нажитого, добытого. И смелела, окрылялась при мысли, что чувство к Тале облагораживает, возвышает ее.
Свою готовность презреть материальное, вещное она надеялась в себе удержать, пронести дальше, дольше, чтобы не только с присутствием Тали это увязывалось. Ей хотелось стать лучше, добрее, независимее — вот чего она себе желала, чтобы таков был результат, когда — а это было неизбежно-расстанутся они.
«…Скажи, хочу понять. Не только потому, что это нас с тобой касается, а вообще… Ведь мы не поженимся, хотя разводы разрешены, но есть другие преграды. Ясно какие. Тебе и мне ясно. Но если их назвать, определить, так ли это весомо? Да погоди, не перебивай. Хочу разобраться. Может, мы просто не тянем на действительно серьезное, а тогда… Как-то нехорошо».