Густой клуб сигаретного дыма на мгновение прилип к его лицу. Воеводин опустился около ярко раскрашенного конуса прямо на траву и, поморщившись, оторвал от губ замусоленный мокрый окурок.
К нему валко, по-моряцки, шел Павел Горюнов с гитарой. Он вымел сор, навел чистоту в пилотской кабине, заодно, «увел» из зажимов на приборной доске фотокарточку Наташи Луговой, с некоторых пор ставшей «талисманом» Богунца. С сознанием исполненного долга перед товарищами он направился к педанту-инспектору. Пел еле слышно, приблизившись, усилил голос:
— Плывите к вертолету, морячок, — вяло сказал Воеводин, — там и поиграйте. С музыкой веселее работается.
Павел ушел, замолкнув. От домика закричал:
— Инспектора Воеводина просит к телефону начальство!
Полоса Хибинских гор потемнела, потеряла краски, скала Черная Брама уже не плыла в горячих потоках воздуха, а прочно и тяжело сидела на мели. Желтые лоскуты морошки на летном поле спрятались в темно-зеленой траве.
На этот раз пришлось разговаривать с секретарем райкома партии.
— …Вы знакомы с моральным кодексом строителя коммунизма, товарищ? — спросил секретарь после приветствия.
— А вы считаете, что Воздушный кодекс СССР, утвержденный Верховным Советом, противоречит кодексу моральному?
— Не надо риторики, инспектор.
— Логика, товарищ секретарь. Могу только обещать: не три, а полтора часа займут профилактические работы. Весь экипаж и другие люди трудятся хорошо и быстро.
— Поблагодарите их от моего имени, товарищ Воеводин, и поторопите, если возможно… Вы тоже принимаете участие в подготовке вертолета?
— Иду… До свидания!
Во время разговора пепел с «Примы» прожег ему рукав.
Уже в серебряных сумерках привез Паша Горюнов старшего инспектора на базу. От обоих разило бензином и сладковатым запахом авиационного масла. Павел подал Воеводину из машины чемоданчик. Он оказался тяжеловатым. Открыв крышку, инспектор обнаружил под носовым платком завернутый в газету «Полярная правда»… кирпич. На шероховатой поверхности размашистый автограф, написанный черным карандашом: «А. Богунец!»
— Смелость или наглость? — спросил Воеводин Павла.
— Непосредственность! — поспешил ответить тот. — Без зла, кураж это, Иван Иванович. Давайте мне кирпичик, а я вам вот… — и Павел вытащил из кармана костяное узорное ожерелье.
— Откуда у тебя такая ценность?
— Ожников передал в подарок Галине Терентьевне.
— А почему сам не вручил?
— Она его не привечает.
— Тогда передай по назначению ты.
— А вот этого он не хотел! — и Павел показал фигу. — Она все равно ему возвратит…
Ожников не закричал, а заставил себя проснуться. Вытянулся, тяжело дышал. Грудь, как после лихорадки, пахла уксусом. Он потихоньку, боясь упасть, встал с постели. С закрытыми глазами, вытянув перед собой руки, пошел к окну, натыкаясь по дороге на мебель. Нащупал подоконник, холодный и гладкий, скользя пальцами по раме, подобрался к форточке и открыл ее. Струю влажного хвойного воздуха поймал широко открытым ртом, глотнул. Потом медленно открыл веки.
Да, это был сон, цветной, липкий, знакомый, как много раз читаная книга. Сначала желтый пивной ларек у Глебучева оврага. Косоглазый упрямый парень в куцей кепчонке, длинном пиджаке и в широких полосатых брюках с напуском на хромовые сапоги. Он покровительственно хлопает по плечу и пыхтит в ухо: «Надо будет еще железок с ксивами, подходи сюда, кореш!» Ноги несут от ларька, а в кармане две бронзовые медали, выменянные на связку сушеной воблы… Сине-желто-зеленый круг. В радуге Волга и полукольцо лесистых гор. Спектр потемнел, круг сузился и как бы выстрелил его на Сенной базар. Ярко-красный плакат, палец красноармейца прицелился в его переносицу: «Что ты сделал для фронта?» Спины, руки, разинутые рты с золотыми зубами, выпученные от самогона и жадности глаза. Вместо плаката — старушка. Живая. Согбенная, тощенькая, в широком солдатском бушлате и драной пепельной шальке. Она ловит его взгляд, кланяется, почти шепчет: «Серебряная. От мужа осталась, упокой его душу, боже! — крестится. — Не украла я. От мужа… Хлебцем возьму. Или маслицем». Он выхватывает из сморщенной ладони кусочек белого металла, который дают солдатам за отвагу, взвешивает на своей пухлой руке и сует бабке четвертинку касторки и пайку хлеба. Хочет уйти и не может. Тесным стал черный круг. Он уже давит на плечи, сжимает горло, грудь. И не круг — тиски…
Это было, было, было, но ведь семнадцать лет тому назад!
Родился Ожников хилым, и ножка одна была чуть короче другой. Сверстники его не любили, сторонились. Думалось, что за неказистую внешность. Отец успокаивал: «Не во внешности сила человека, Фима». Желая стать сильным, смекалистым, дерзким, как лучшие из сверстников, Ожников пытался выделиться хотя бы умом, но ничего не получалось. Вот тогда он и затосковал о силе, волшебной, сказочной, о нечистой силе. Мать сказала: «Пустое это, Фима. Ловкую мысль выпестуй, оживи, она жизни венец!»
Потом война. Портреты знакомых парней в газетах. Повзрослевшие одноклассники получают медали, ордена. О них пишут как о героях. Он вступает в комсомол, и отец одобряет этот шаг. Родители уезжают из Саратова, прослышав, что немцы назначили точную дату захвата города. А он не желает ехать с ними, да отец и не настаивает: «Здесь будет кому присмотреть за тобой!» Остался. Пошел в военкомат и попросился на фронт или поближе к фронту. Хорошо лопочет по-немецки в объеме школьной программы и чуть больше. Ему предлагают несколько мест — одно из них: курсантом разведшколы. Он бы пошел — только в этот день пришлось разгружать санпоезд, и он увидел впервые ужасную картину: раненые в бреду, без рук, без ног! Его легкая хромота — пустячок! И он выбирает должность кладовщика в десантной планерной школе. Как-никак при армии! Только когда ложится в кладовке на горбатый пыльный диванчик, открытые глаза опять видят волшебные сны.
Ожников ярко помнит многое из прошлых сновидений.
…Пусть он хром, но в его кулаке неимоверная сила. Он не танцует по рингу, а стоит, ждет приближения соперника. Люди кругом затаили дыхание. Вот она, жертва, наглухо закрытая перчатками! Он бьет! Удар приходится по перчаткам, но это его удар! И через канаты в публику летит уже бывший чемпион мира Джо Луис!
…Пусть левая нога короче правой. Но левая способна на взрыв! Они бегают, потеют, а он стоит далеко от ворот. Пусть работают, стараясь подкатить к нему мяч. Мяч рядом. Короткий молниеносный удар! Свист летящего снаряда. Вдребезги штанга! Рухнул вратарь. А обрывки лопнувшего мяча трепыхаются в сетке ворот «Черных буйволов». Стадион взрывается аплодисментами, и его, лучшего форварда мира, несут на руках…
…А вот он проходит сквозь стены в логово бесноватого фюрера…
Он грезил наяву, хотел магических свершений, хотя и знал, что их не может быть. Под ним не тахта, покрытая шикарным ковром, а колючий от вылезших пружин диванчик в заплеванной каптерке. Пахнет мышиным пометом и солидолом. Грохочет над крышей аэросцепка. Планеристы тренируются, готовятся в тыл врага. Разорванный винтами и крыльями воздух свистит, буравит мозг. Скорее накрыть голову старым стеганым бушлатом. «Прекратить!» — но его визгливый приказ глохнет под вонючим покрывалом. Они никогда не услышат его, потому что волшебной силы не существует… Узнал ли его бывший планерист Донсков? Вряд ли. Нет теперь того каптерщика, который когда-то ему и его друзьям менял сахар на табак. Нет его! Ничего похожего от него не осталось. Ничего!