Изменить стиль страницы

Как, напротив, волновала Врубеля эта завеса! Кажется, восприятие Врубеля в этот период было особенно тонко, слух особенно чуток, интуиция особенно обострена. Странная история — спешный отъезд Врубеля из Киева на мнимые похороны отца — несомненно симптом душевной болезни. Но не было ли это со стороны сына и предчувствием? Потому что ведь вскоре Александр Михайлович действительно опасно заболеет и будет на грани смерти…

Раскатистый, сочный и плотоядный смех довольного и уверенного в себе Прахова, его привычная живость и благожелательная улыбка, не сходившая с уст, его словоохотливость и даже блеск золотых очков приобретали что-то отчужденное и недоброе, когда он поворачивался к Врубелю. И эксцентрика Эмилии Львовны — «кумы», которая и ему теперь подчас стала казаться «крикухой». Душевных, теплых минут в доме Праховых, которые его бы грели, было все меньше.

Но это не значит, что Врубель унывал. Теперь он возвращается к своему «гомеризму», и он подводит под это легкомысленное настроение солидную базу. Вот как он пишет сестре: «Словом, я на год в будущее смотрю самым розовым образом, а дальше загадывать не стоит; самое худшее легко встретить силами, накопленными за год подъема духа! Где-то педагог предлагает родителям в детях во что бы то ни стало поддерживать эту веселость духа — что на всю жизнь воспоминание об этом будет плюсом в их силах, да и взрослые, не замечая, отдаются иллюзии сейчас, чтобы легче поднять бремя многих часов трезвости? Полное равновесие — унылый признак…» Его чрезвычайно позабавило, что его академический друг и приятель Серов, приезжавший в Киев, теперь уже женатый, «разевал рот на его гомеризм».

«Я работаю и вечера, не очень, однако, поступаясь моим „гомеризмом“», — снова с удовольствием замечает он в другом письме. «Канун рождества я обедал и был на елке у Тарновских — чудные это люди, столько сдержанности, серьезности и самого тонкого внимания к жизни при полной физической возможности всем этим пренебречь… А помнишь, о чем мы говорили — то чувство, оно, кажется, растет и крепнет и тем сильнее, чем чаще я доволен собой. Ты знаешь, рассудочность усыпляет, а это чувство неусыпный показатель…». Эти строки относились уже не к Праховой.

Отношения с меценатами Тарновскими, о которых Врубель повествует сестре, — необходимое ему новое человеческое сближение. Дом Тарновских на время заменил ему дом Праховых, Здесь он успокаивался, входил в житейскую колею, здесь обретал точку опоры в этом балансировании от Божественного к Демоническому, от радости к печали. Здесь тоже любили праздники, елки и застолье, которые так любил он; здесь снова Врубеля посетила обязательная для него влюбленность — на этот раз в одну из дочерей Тарновских.

Друзья острили по поводу влюбчивости Врубеля. Состояние влюбленности становилось ему все более необходимо. Оно являлось теперь для него едва ли не главным звеном в структуре его душевной и духовной жизни. Только в состоянии влюбленности, с влюбленностью его внутренний духовный и душевный строй обретали какой-то мир и порядок. Конечно, он жаждал счастливой любви. Но, может быть, не меньше — неразделенной. Ибо она укрепляла его в ощущении собственного изгойства, болезненного и желанного в одинаковой мере, с одинаковой силой, так как такая неразделенная, неутоленная любовь тоже была необходимой главой романтической биографии, которую он продолжал сочинять. Порой он бессознательно искусственно взвинчивал себя, создавая фиктивное чувство и не только взамен подлинного. Ему нужны были разного рода «фикции» и такая фикция, как призрачная любовь, может быть, более всего.

Но на какую тонкую волну духовной и душевной чуткости вместе с тем при этом «гомеризме» был он настроен в это время, видно по карандашному рисунку «Сошествие св. Духа» — рисунку, который, возможно, является эскизом предполагаемой росписи для церкви в имении Тарновских. Опять, как в пору работы в Кирилловской церкви, он ищет типажи, определяет выражения лиц, позы, жесты… Все это у него находилось и получалось легко, само собой. Могли вызывать ассоциации со знакомыми образы погруженных в думы пророков. Но от решения созданной им ранее фрески на эту тему нет почти ничего. Тонкий острый карандаш одновременно вызывал к жизни и пространство и фигуры и устанавливал между ними магнетическую связь. Здесь все — полет, открытость. Никогда так не вели себя начертанные его рукой линии. Они, словно следы, оставленные просвистевшими в полете стрелами, ложатся на бумагу. Точные, проложенные тонким, как острие иглы, карандашом, они создают на листе бумаги нечто похожее на электрическое поле. В результате композиция оставляет ощущение смятенности, напряжения, волевой устремленности.

Несомненна внутренняя родственность этого рисунка с другим — изображающим семейство Тарновских за игрой в карты. Композицию, весь ее пластический строй отмечает одухотворенность. Рисунок передает душевную сосредоточенность людей, глубинные психологические связи между ними, и эта стихия чувств здесь выражена не только и не столько в «описании» лиц, в мимике, сколько в самой плоти графики, в особенном плетении линий, в исчезновении контура формы, в особом взаимоотношении между формой и пространством ради их полного слияния и взаимопроникновения. Изображенная реальность здесь глубока, «чревата» — она скрывает за собой «подтекст», она словно постулирует афоризм: «очевидность всегда сфинкс». Жизнь, лишенная устойчивости. Полное отсутствие быта, вещей, которые могли бы приземлить художника, прикрепить, что, кстати, чрезвычайно огорчало его отца, видящего в этом полную житейскую неприспособленность сына и нищету. «С вокзала я отправился прямо к нему и был опечален его комнатой и обстановкой, — писал Александр Михайлович после поездки к сыну, в 1886 году. — Вообрази, ни одного стола, ни одного стула. Вся меблировка — два простых табурета и кровать. Ни теплого одеяла, ни теплого пальто, ни платья, кроме того, которое на нем (засаленный сюртук и вытертые панталоны) я не видал. Может быть, в закладе. В кармане всего 5 копеек, a la lettre… Больно, горько до слез мне было все это видеть».

Увлечение цирком пришло в жизнь Врубеля в это время с непреложной необходимостью и неизбежностью. Это увлечение предопределяло развитие его мироощущения как романтического. Его можно было предугадать еще тогда, когда он, аккуратный, тщательно одетый, респектабельный, гувернер, репетитор, педант, с таким наслаждением, с таким озорством в семье Симоновичей забавлял детей и взрослых своими фокусами, ошарашивая неожиданностью, разрушая привычное восприятие. Теперь он открыл дорогу в цирк, и это странное, покоящееся на шатком фундаменте эквилибристики и озорстве место стало для него поистине «обетованной землей». Здесь все — издевательство над благопристойностью, здесь все было исполнено пафоса разрушения привычного, земного, приземленного, положительного, нормального. Здесь гротеск соседствовал с балаганом, и испытание мужества, доходящее до опасности для жизни, до заигрывания со смертью, было тоже лишь номером.

В цирковую программу входили комические антре на ходулях, гротескные экзерсиции и прыжки через разные предметы конных всадников, балансирование на проволоке, воздушные гимнастические упражнения и полеты, комический или фантастический дивертисмент… Можно было увидеть балет-пантомиму, включающий фантазию на тему настоящего римского карнавала с поездом и шествием масок, с римской карнавальной игрой «Тушение светильников». И это торжественно-праздничное зрелище сменялось смеховым номером, в котором бенефициант обращаясь к публике и вовлекая ее в цирковое действо, предлагал в подарок маленького поросенка тому, кто поймает этого поросенка за хвост на манеже цирка. Но более всего Врубеля захватила наездница-итальянка, которую удостоили титула «Дочь воздуха». Он познакомился с ней и с ее мужем, скоро близко сошелся с ними и день за днем ходил со своими новыми друзьями в цирк, как на работу: утром, на репетиции, потом — на вечерние представления; сидел в полутемной ложе, хохотал вместе с публикой над номерами клоуна, с бьющимся сердцем и восторгом следил за «полетами» наездницы. Он настолько освоился, что запросто ходил за кулисы. Наездники и наездницы, акробаты и клоуны — для него в них, их жизни как раз и было настоящее, подлинное, самая правда. Среди них он чувствовал себя лучше, чем в интеллигентной компании праховских друзей. То, что здесь не замечали его или были с ним грубы, то, что здесь был раздражающий шум и пошлые разговоры, не отталкивало его, а, скорее, напротив — притягивало. Чем хуже — тем лучше…