Изменить стиль страницы

Это еще при Советах вышло.

Зазвал Бизин как-то к себе под вечер. Анна к обычному приготовилась: щупать, как курицу будет, юбки задирать, потом пристроится на минуту, пыхтя и кряхтя…

Но оказалось все не так.

У Бизина сидел огромный, заросший седой бородой мужик.

— Присядь-ка, Аннушка, — промурлыкал уже крепко пьяненький хозяин. — Вот, бабонька, квартиранта тебе уговорил… И вам облегченье — по хозяйству завсегда поможет; и ему дух перевести после дальней дороги необходимо… Так что, Анна, приголубь молодца, приюти…

В голосе хмельного Бизина, несмотря на все мурлыканье, металлом отдалась та же неумолимость, как и тогда, когда первый раз к себе вечером «почаевничать» позвал.

Страшная неумолимость, которой Анна не могла не подчиниться: терять приобретенное не хотела, мочи больше не было перекати-полем по жизни метаться.

А потом, хоть и страшен показался — какой-то звериной лютостью — сосватанный Бизиным квартирант, но видно, что в силе мужик. Заныло сладко внутри у Анны, ох, как заныло!

Квартиранта звали Филиппом.

Так сошлись дорожки бывшей каторжанки и бывшего каторжанина.

Знакомство Филиппа Цупко с Анной Бизин устроил не потому, что стал бабой тяготиться. Конечно, последнее тоже, как говорится, имело место быть: стар стал, чувствовал это. Как и безразличие Анны, перемежаемое с плохо скрытым отвращением к нему. Но главным было другое — старый купчина свою последнюю жизненную перспективу промеривал. Для того и плел свои своднические сети. Свел Анну и Филиппа и себя похвалил, — сладилось неплохо.

Определившись с постоем в Чите у Спешиловой, Филипп сразу глаз на Анну положил. В первую же ночь молча ввалился в ее комнату, сопя, придавил всеми своими пудами и долго, все так же молча, утолял жажду по бабьему телу. Анна не противилась. Сама страсть как хотела! Но поначалу страх обуял, уж больно схож был напор Филиппа с теми, малоприятными воспоминаниями о каторжном поселении. А потом как-то незаметно накатила щемящая сладость, о которой и думать со стариком Бизиным забыла. Мужской силой Филиппа бог не обидел, и Анна застонала, завыла от острой и сладкой боли, вцепилась побелевшими пальцами, как когтями, в потную на спине исподнюю рубаху Филиппа: «А-а-а!»

Утром Катька и Мишка боялись поднять глаза на мать, а она, разрумянившись, пекла блины, выкладывая их стопой посредь столешницы. Какое-то подобие улыбки проскальзывало и по широкоскулому лицу квартиранта, расположившемуся во главе стола.

— А где, гришь, Нюра, меньшой-то, в Иркутске? — спросил, скатывая очередной блин в трубочку, Филипп.

Анна сокрушенно кивнула:

— Ох, исстрадалась уж вся душа по Васютке! Давно бы забрать, да на че в даль таку ехать-то? Да и боязно! Чо же это такое по матушке Рассее твориться-то, а? Смертоубивство сплошное! Охо-хо…

— А сидеть у моря погоды дожидаючися, так воопше не дождесси! — грозно бухнул Филипп.

Взял новый блин и немигающе уставился на притихших Мишку и Катеринку.

— Чево лупетки таращите! Блины тут катаете, а Васятке малому каково на сиротской пайке, не кумекали? То-то… Ладно, шавкайте…

Разрешил милостиво, как хозяин, заглотил удавом блин и хлопнул ладонью-лопатой по столешнице:

— Ладноть, Нюра, дай малость оглядеться. А там, глядишь, и подсоблю…

Филипп оказался на слово крепок: месяца через полтора бухнул на стол засаленный ком радужных бумажек — на дорогу. И сам поехал вместе с Анной в иркутский приют за ее младшеньким. Забрала Анна из приюта постылого свою кровиночку, домой привезла, отогрела, отмыла.

А к Филиппу еще больше по-бабьему прикипела: в положенный срок девкой разродилась. Окрестили Валентиной.

Чем занимается сожитель-квартирант, где разживается деньгами — догадывалась.

Пропадет на несколько дней, потом объявится ночью, втаскивая в сени мешок, а то и пару. Со всяким мануфактурным добром, вещами носильными, нередко и с бакалеей.

В доме появлялась и снова исчезала конская упряжь, сыромятные коровьи кожи, свертки хрустящего хрома, остро пахнущие козьи дохи и овчинные полушубки. Филипп уж не раз одаривал Анну отрезами материи, посудой из фаянса снабдил. А новорожденной Валентине, на зубок, полдюжины фарфоровых чашек с блюдцами в шляпной коробке приподнес, дескать, пущай барыней вырастает!

Анна не спрашивала, откуда все это приплывало, — не маленькая. А иной раз до утра и одежу с кровяными пятнами застирывала со щелоком в тазу. Про поденщину давно позабыла!

Днями пропадала в городе, на толкучке у вокзала или на рынке, но чаще на Дальнем вокзале — отдаленном от центра и одном из самых лихих районов города. Сбагривала всякое шмутье в тех местах, где Филипп наказывал. Иной раз целый день моталась. Благо с парнями на хозяйстве Катерина, да и с маленькой сестренкой нянчится-лялькается.

Деньги с продаж Филипп принимал дотошно, подолгу выпытывая про состоявшийся торг. Анне на прожив выдавал скупо — впроголодь не держал семейку, но и не баловал. Посему сильно удивил, даже испугал Анну, когда однажды среди ночи, в светелке, прямо на пружинистой кровати, вывалил из-за запазухи в подол ночной рубашки сожительницы большой смятый ком сиреневых царских «катенек» и лиловых с красным «голубков» новоиспеченного читинского правителя атамана Семенова.

— Прибери, — пробасил угрюмо, — да понадежнее. Покумекали мы тут с благодетелем твоим Ляксей Андреичем, — надоть в стоящее дело выручку пускать…

— Охо-хо… А где оно, дело такое, Филя, при энтих нонешних разбойниках! — Закачала сокрушенно головой Анна, жадно перебирая, расправляя и складывая в пухлую неровную пачку банкноты. Никак не получалось сосчитать.

— Это уж не твово ума дело! — широкая ладонь Филиппа прижала к одеялу судорожно дернувшуюся с деньгами руку Анны. — Ша! Слухай и запоминай, Нюра, со всем вниманием и до единого словечка! Поутрянке собирайся в Атамановскую станицу. Колян Куйдин как раз туда навострился, подвезет. В Атамановской есть потребительско обчество… Чево ты зенками-то захлопала! Найдешь! Вопщем, Нюра, тут Андреич твой слыхал намедни, что эта самая потребиловка имеет заезжий двор на тракте коло Песчанки. И энтот двор сдаст в пользование желающему! Как это, мать ети… Ага! Аренда, называется! Вопщем, плати денежку и — владей! Но, каково?

Глаза Цупко в полумраке светелки, казалось, загорелись хищным и жадным блеском.

— Чуешь, Нюра? Ан да благодетель твой Ляксей Андреич! Ить, голова! Голова, Нюра! — повторил Цупко, подняв к потолочнице узловатый, в черных трещинах палец с желтым обгрызенным ногтем.

Нагнулся к Анне, зашептал, смрадно дыша в щеку и брызгая слюной:

— По всему, Нюра, выходит, што генерал-атаману ноне не до заезжих дворов. С краснопузыми бои идут сурьезные… И ишшо неизвестно, куда кто перетянет!.. Стало быть, самое удобное времечко, Нюра, в сутолоке-круговерти энтой, аки в мутной воде, рыбку словить…

Затрясся в беззвучном смехе на миг и тут же больно схватил Анну повыше локтя:

— Зыркал я тот постоялый двор! Хозяйство, Нюра, сурьезное, доброе! Крепкое! Опять же — расположенье! Почитай, все обозы мимо тащатся! Людям — ночевка, а тебе — полный расклад: чево везут, куды… Уразумела, а?

Филипп снова затрясся в беззвучном смешке, его рука жадно и бесстыдно нырнула в тесный вырез ночной рубашки Анны, рачьей клешней вцепилась в горячую грудь.

— То-то, сладкая!..

— О-ох, больно!

— Но… Давай-давай, не кобенься… — бормотнул сожитель, задирая другой рукою Анне подол и впиваясь сильными пальцами в ляжку. Кипа разноцветных купюр скользнула на домотканый половик у кровати, рассыпалась осенними листьями…

В начале 1919 года Анна Спешилова арендовала на пять лет постоялый двор у Песчанки, заплатив в кассу Атамановского потребительского общества сразу за два первых года.

И перебралась с малой Валентиной, Катериной и младшим из сыновей, Василием, из Читы, с Новых мест, в Песчанку. Благообразный бельмоватый дед Терентий тоже перебрался на заезжий двор в Песчанку, поближе к блинам и стряпне бабьей.