Изменить стиль страницы

— Вот-вот, правильно. Барабан жизни. Как только этот барабан замолчит — значит, все! Конец.

— А потом в землю человека закапывают?

— Да.

— А зачем?

— А человека уже не будет… Вот у тебя гармошка есть. Хорошо, звонко поет. А вытащи-ка из нее все — останется один футляр. А зачем он? В печку его.

— А ты, деда, умрешь? — с тревогой спросил Максим, забираясь к нему на колени и крепко обхватывая за шею, точно дед куда-то хотел уйти, а он его не пускал.

— Я — не-ет, — не совсем уверенно ответил Ковшов, — у меня есть мосты. Я в них буду жить. У меня есть ты. Я в тебе буду жить.

— А я, деда, когда буду старым, как Маршак, тоже умру? — Губы мальчонки вздрагивали, на глаза навертывались слезы. Он еще теснее прижался к Ковшову, готовый вот-вот расплакаться.

Старик проклинал себя в душе за то, что сказал о смерти всех людей, написавших любимые книжки Максима, и вызвал неразрешимые для ребенка вопросы.

— Э-э, брат, у тебя впереди большая-большая жизнь, — наконец заговорили он. — Вот видишь это море? Вот такая и будет у тебя жизнь. Ни конца ей, ни края. А потом появятся у тебя мальчишки, и мы с тобой в них будем жить. Мы с тобой никогда не расстанемся.

— А как у меня появятся мальчишки? — все продолжал размышлять Максим.

— Ты женишься. У тебя будет жена.

— Девочка?

— Да.

— Как рыжая Ирка?

— Может быть, как и она.

— Нет, она вредная, она укусила меня за палец. Лучше пусть моей женой будет Люська. Она всегда дает мне полконфетки.

— Пусть будет Люся, — охотно согласился Ковшов. — Вот как вы поженитесь, так у вас появятся мальчишки. Мы будем с тобой жить в них. — У старика задрожали уголки губ, и он крепче притиснул к себе внука. — Никогда мы с тобой не расстанемся. Слышишь? Нико-гда!

Он посадил Максима на гальку, стал сгребать ее, чтобы отвлечь от этого тяжелого разговора, но Максим снова спросил:

— И тебя не зароют в землю?

— Кого? Меня?! — взревел дед. Он вскочил, поднял тяжелый камень и ухнул его в море. — Видел, какой я?

— Деда у меня сильный! Деда у меня — борец! — тоже вскакивая, завопил Максим.

Ковшов медленно приложил к груди вздрагивающую руку. «Нельзя! Еще нельзя», — приказал он мысленно.

5

Скоро многие в городке приметили их. Крупный мужчина в мексиканском сомбреро и мальчик в красных трусиках появлялись то в кафе, то на пляже, то в парке, то на улице. Они как будто куда-то все время шли и шли и никак не могли дойти. Они все о чем-то серьезно разговаривали или весело смеялись, как равные.

Они появлялись на озере Рица, в кавказских ущельях, в сухумском обезьяньем питомнике, в море на палубе теплохода, в Новом Афоне на берегах прудов с белыми и черными лебедями. И Ковшов был счастлив оттого, что смог открыть для малыша эту сказку земли, и еще оттого, что он все время был с этим мальчонкой.

Часто их видели на берегу даже ночами: они сидели, прижавшись друг к другу, и молча смотрели на море. Над ними висела яркая луна, но на воде не было сплошной серебряной дороги. Она была полосатой: лунные полосы чередовались с черными. Черные возникали от равномерно идущих волн. Мальчишку и деда притягивала к себе эта полосатая дорога, убегающая в бесконечную даль. Ковшов знал, почему она тревожила его, а мальчонка еще не понимал, почему так хотелось смотреть и смотреть на нее.

Иногда они поднимались рано утром, чтобы встретиться с морем. Небо и море сливались в сером тумане, и их нельзя было отличить друг от друга. Ковшов и Максим видели только туман, а в середине его далеко, будто в воздухе, висящую черную лодку с рыбаком.

Всплывало малиновое солнце, похожее на красную луну. Сквозь туман на него можно было смотреть. И опять это обоих тревожило.

Власть моря была неодолимой.

Счастливые, они прожили у моря уже двадцать дней. Максим поджарился на солнце, просолился в море. Тетушка Анаида души в нем не чаяла. Ей все хотелось обнять его, потискать, подержать на коленях, умыть, причесать. Но Максиму это не очень-то нравилось. Он отбивался от ее ласк, увертывался от рук, но охотно лакомился ее дарами. А любвеобильная тетушка Анаида тащила и тащила ему конфеты, фрукты, пирожные. Потом начала приносить игрушки и наконец подарила дорогой алый костюмчик.

Подкупленный этим, Максим разрешил ей умыть свое чумазое лицо и нарядить себя. Причесывая его мокрые волосы, она радостно причитала:

— Ах, Серго, Серго, посмотри, какой у нас мальчик!

Ковшов смущенно крякал, косился на смеющегося внука.

— Козленок, горный козленок! Легонький, ловкий, ножки быстрые.

«Козленок» мгновенно вывернулся из ее рук и умчался в сад, вспыхивая огоньком между стволами. В саду ему разрешалось делать все что угодно.

Ночью Ковшову опять стало плохо.

Посыпался дождик. Все эти дни мучило яростное солнце, а сейчас в тропическую, влажную духоту волной накатилась свежесть. По пояс голый Ковшов вышел в сад и сел на скамейку. Дождик шлепал по его широкой спине, сочно щелкал по асфальтовой дорожке. В пахучих шарах туи он шелестел, в коре эвкалиптов, облезающей большими засохшими лохмотьями, трещал, а по упругим листьям винограда хлопал.

В каждом дереве у дождика был особый голос. Только море молчало, будто его и не было рядом.

Переборов острую боль, Ковшов сразу же пошел на веранду, вытерся полотенцем, стараясь не делать резких движений, и переоделся в сухое.

Дождик стих. И море, и небо, и земля слились в единый мрак и молчали. Ковшов посмотрел на мальчугана, у которого ноги высунулись из-под одеяла, и ушел в комнату хозяйки.

Она дремала. Ночник — лампочка, вкрученная в маленький ботинок футболиста и накрытая голубой половинкой мяча, — мягко освещал ее. Когда Ковшов тихонько сел на стул у кровати, она очнулась.

— Еще не спишь? — прошептала хозяйка.

Разглядывая женщину с умудренной ласковостью, он осторожно и нежно погладил ее рассыпанные по подушке пушистые волосы. А она вдруг почему-то тихонько заплакала. И, плача, зашептала:

— Ты, Серго, удивительный мужчина. Я такого не встречала. Да и какие у меня были мужчины!.. Почему ты печален, Серго? Ты улыбаешься, а я слышу печаль в твоем сердце. Не уезжай, Серго! И мальчика с собою оставь. Как я его люблю! Ты сильный, у тебя теплая душа.

А он все перебирал прядки ее волос, перебирал как-то уважительно. И вдруг в этом уважении и даже почтительности она почуяла что-то пронзительно прощальное. Она порывисто, испуганно схватила его руку, точно он должен был куда-то исчезнуть, и стала тревожно допытываться:

— Что ты, что ты? Что с тобой? А? Что? Серго!

— Слушай, если со мной что случится, если только… Мне что-то в последнее время… Неважно я себя иногда чувствую. А ведь со мной Максим — вот в чем дело. Улететь я могу только через три дня. Так билет куплен… Если что — позаботься о малыше и дай телеграмму родителям. Адрес в бумажнике. Там и деньги…

— Что ты, сумасшедший! Молчи!

…Он приказывал своему сердцу все более властно. Внутри его что-то напряглось. Он как бы вздыбил скакуна и крепко держал его эти последние дни.

Дочка с мужем уже приехали с Сахалина, и Ковшов дал им телеграмму о вылете. Максим заявил, что «телеграмма — это малоразговорное письмо». Хозяйка проводила их в Адлер на аэродром как своих родных. Она плакала, целуя Максима.

— Расти, мое золотко, будь как дедушка, — шептала она, — слушайся его, береги… А это тебе подарочки, вспоминай тетушку Анаиду, — и она подала мальчику корзину, обвязанную сверху чистой тряпицей.

Потом она, вытирая мокрое лицо синим платком, принялась заклинать Ковшова:

— Я жду вас на следующее лето! Я жду! Ваша веранда будет свободна. Я жду. Весь дом для вас будет свободен. Я жду!

— Мы приедем! — кричал Максим, забираясь в красный сквозной вагончик. — Ведь мы приедем, деда?

Но Ковшов не слышал его: он молча смотрел на хозяйку, а она на него, пока цветные, игрушечно-маленькие вагончики катились к огромному самолету, широко распростершему крылья…