Пожилой лавочник уже заметил их. Он, по-видимому, узнал Стэффорда, так как быстро вышел из-за прилавка.

— Чем могу служить? — сказал он, когда Колин вошел следом за Стэффордом.

— Мы хотели бы посмотреть шарфы, — сказал Стэффорд. — Те, которые на витрине. — А когда хозяин отодвинул стеклянную панель, вынул поднос с шарфами и вернулся с ними к прилавку, он добавил: — Нет, не школьные, мистер Уэйнрайт, а вон те, штатские. — И сам засмеялся своим словам.

— Ах, штатские, — сказал хозяин и заулыбался.

Они были шелковые. Он расстелил их на прилавке.

— А талоны у вас с собой, сэр? — сказал он.

— Они разве продаются по талонам?

— К сожалению. — Лавочник покачал головой.

— А что продается без талонов?

— Да очень многое, — сказал лавочник. — Булавки для галстуков, например. Вот такие вам подойдут? Ведь вы ищете кому-то подарок? — добавил он.

— Да, — сказал Стэффорд и покосился на Колина.

Лавочник поставил перед ними подносик с булавками.

— Как тебе вот эта? — сказал Стэффорд и взял булавку двумя пальцами.

Она была серебристая, в форме гусиного пера. Колин увидел, что кончик сужен и раздвоен, словно его заточили и расщепили для употребления.

— Тебе нравится?

— Да, — ответил он. Ему хотелось поскорее уйти из лавки.

— Так я ее беру, Уэйнрайт, — сказал Стэффорд и достал из внутреннего кармана бумажник.

— Она довольно дорогая, — сказал лавочник.

— Я так и подумал, — сказал Стэффорд. Он вынул деньги. — А можете вы ее завернуть? То есть как следует, в коробочке.

На улице Стэффорд взглянул на свои часы и добавил:

— Мы не опоздали к твоему автобусу? Когда он отходит?

— Еще можно успеть.

— Ну, так бежим, — сказал Стэффорд.

Они побежали через площадь. Стэффорд, увертываясь от машин, держался с ним рядом.

— Беги, я не отстану, — сказал он.

Автобус уже подошел к остановке.

Стэффорд встал рядом с Колином в очередь и, когда они были почти у самых дверей, сказал:

— На вот, бери. Надеюсь, она тебе пригодится. — Он протянул ему коробочку. — Ну, бери и садись. Не то автобус уйдет.

Он сунул коробочку ему в руку.

— До завтра! — крикнул Стэффорд, уже вернувшись на тротуар.

Он смотрел, как светлая голова Стэффорда мелькает в потоке прохожих, быстро удаляясь к центральной площади — еще секунда, и толпа поглотила светловолосую фигуру.

Дома он открыл коробочку.

— Какая красивая! Откуда она у тебя? — сказала мать.

— Подарок, — сказал он и добавил: — От одного моего друга в школе.

— Но ведь до твоего дня рождения еще далеко, — сказала она.

— Я знаю, — сказал он и мотнул головой.

— Что же у вас там, дарят подарки ни с того ни о сего?

— Да, — сказал он. — Дарят.

— А ты ему что-нибудь купил, раз так?

— Нет, — сказал он. — Куплю, наверное.

— Хорошо, голубчик, — добавила она. — Смотри, не забудь.

На следующий день он Стэффорда в школе не увидел. Он заглянул в его класс сразу после последнего звонка, но все уже ушли. Он побежал на вокзал. На платформе Стэффорда не было.

В понедельник он увидел Стэффорда на другом конце площадки, когда они возвращались с большой перемены, но не стал догонять его и не окликнул. В следующий раз они встретились днем во вторник. Стэффорд выходил из павильона, уже переодевшись. Он помахал ему, что-то крикнул и неторопливо побежал через поле.

Он ни разу не упомянул про булавку. Колин ее почти не носил — только иногда по воскресеньям, когда шел после обеда в воскресную школу. Теперь он был уже «христовым воином». Ходил он туда по-прежнему с Блетчли и реже — с Ригеном, который после своего провала на экзаменах часто болел.

Блетчли по воскресеньям надевал костюм — раньше он ходил в церковь в своей школьной форме, но она выцвела, и теперь он носил темно-синий суконный костюм — длинные брюки и двубортный пиджак. Они с Блетчли и Ригеном по-прежнему были в одной группе — к концу их скамьи было прикреплено знамя с рыбой. С ними занимался сам священник — низенький, дородный, в очках с толстыми стеклами, он закидывал голову и говорил в потолок, дожидаясь после каждого слога, чтобы раздалось эхо, и только тогда произносил следующий:

— Я… я — жду… жду — ти… ти — ши… ши — ны… ны.

Он громко пел у пюпитра, а иногда исчезал позади лакированных скамей и поднимался к органу, откуда следил за учениками при помощи зеркала, повернутого под углом.

Без мистера Моррисона, которого можно было обхаживать, Блетчли часто задремывал. Он клал локоть на барьер прямо под знаменем, упирался щекой в ладонь, заслоняя глаза, и принимал позу завороженного внимания. В полумраке церкви невозможно было разобрать, слушает он или нет. Когда священник задавал вопрос, он поднимал руку — медленно, машинально, в полусне, — и, если священник обращался к нему, его приходилось осторожно будить.

Риген за прошедший год сильно вытянулся. По примеру Блетчли он тоже начал носить брюки, и они делали еще заметнее худобу его костлявого туловища, завершающегося массивной луковицей головы. Иногда он проходил через дворы, сунув руки в карманы, заглядывал в окна и открытые двери, но отшатывался и отворачивался, стоило его окликнуть. Он учился теперь в городе, в частной школе: каждое утро мать провожала его на станцию к поезду, каждый вечер встречала на платформе и шла с ним домой через поселок, держа его за руку.

— Прямо жених и невеста, — говорил отец, когда они проходили мимо их окна. — Ригена она до парня и не допускает.

— Просто он очень впечатлительный, — говорила мать. — Он всегда был такой, даже совсем малышом. Вот у нее и вошло в привычку его оберегать, — добавляла она.

— Дать бы ему хорошего пинка, и всю впечатлительность с него как рукой сняло бы, — говорил отец. — Я бы его за неделю от таких чувствительностей-впечатлительностей отучил, будь моя воля.

— Да ты сам у нас впечатлительный дальше некуда, — говорила она.

— Я-то? Когда надо, так конечно, — говорил отец. — И повпечатлительней буду, чем эта бледная немочь.

— Вот-вот. Мы это знаем, Колин, верно, голубчик? Мы знаем, какой у тебя впечатлительный отец, — говорила она ему.

— У меня хватает впечатлительности, чтобы в шахте работать, — добавлял отец.

— Да неужели?

— И всем вас обеспечивать.

— Так уж и всем?

— А какая еще впечатлительность от человека требуется? — говорил он.

Стивен уже ходил в школу. Теперь он почти не бывал дома и забегал, только чтобы поесть. Если бы они не спали в одной комнате, Колин его совсем не видел бы. Брат вел зыбкое существование, легкое, как пушинка. Он перепархивал от одного интереса к другому, все время менял занятия, менял приятелей, и по дворам часто разносился его возбужденный смех — громкий, резкий, как куриное кудахтанье.

На малыша он не обращал внимания, а тот научился стоять много раньше обычного — он твердо упирался ножонками в пол и посматривал по сторонам голубыми глазами. Его переполняла буйная, почти сумасшедшая энергия, и стоило не уследить за ним, как он выползал во двор и куда-нибудь исчезал — его находили то на улице, то на кухне у Батти, а то даже по ту сторону пустыря.

Мать без конца с ним воевала, ее раздраженный голос разносился по всему дому, и Колин, пытаясь учить уроки у себя в комнате, в конце концов кричал ей:

— Мама, я не могу заниматься в таком шуме.

— А что мне, по-твоему, делать? Знаками с ним объясняться? — кричала она с лестницы.

— Но я не могу заниматься под сплошной крик.

— Ричард! Иди сюда! — громко звала она, снова думая только о малыше.

Утром в воскресенье Колин иногда ходил с ним гулять, и к ним порой присоединялся Блетчли, если у него не было ничего интереснее. Они шли в Парк.

— Только в Парк, и больше никуда! — говорила мать. — Мне надо будет пойти по делу в ту сторону, и я погляжу, как вы там.

— Ну, так и взяла бы его с собой, — говорил он.

— Гарри! — кричала мать. — Ты слышишь, как он со мной разговаривает!