Коннорс оставил его перед дубовой дверью. Комната внутри была очень высокой — такой высокой, что потолок смыкался с крышей. Одну стену почти всю занимали стрельчатые окна с частым переплетом, остальные три стены были совершенно голые. Большие парты стояли четырьмя рядами по всей длине класса. В проходах между ними толпились мальчики — большинство, как и он, в новенькой форме, некоторые даже не сняли фуражек. Они смотрели на потолок, на высокие окна, на массивные квадратные парты, на пустые стены.

Вошел какой-то человек. У него был белый воротник, как у священника. Одежда у него была темная, лицо красное, седые волосы начинались где-то у макушки широкой бахромой закрывали затылок и двумя белыми пучками торчали из-за ушей.

— Снять фуражки! Снять фуражки! Разве в помещении носят головные уборы? Что у вас за манеры? Никаких фуражек в помещении!

Еще остававшиеся на головах несколько фуражек были сняты.

— Садитесь, не стойте по сторонам, — сказал учитель.

Он пошел к большому столу в конце класса.

— Что вы делаете, мальчик! — крикнул он.

Несколько ребят, подчиняясь его распоряжению, уже сели.

— Вы что же, садитесь раньше наставника?

— Нет, сэр, — ответил один из них.

— Ждите, пока я не сяду. — Он откинул голову. — Вот тогда вы сядете, когда сяду я.

Мальчики встали. Учитель сел. Поверх синего костюма на нем была надета длинная черная мантия.

— Теперь, джентльмены, будьте любезны сесть.

Колин нашел свободное место в конце ряда. Парты впереди были все заняты.

— Начнем с начала, — сказал учитель. — Я буду называть ваши фамилии. Вы поняли?

— Да, сэр, — сказали некоторые мальчики.

— Тот, чью фамилию я назову, подойдет сюда, отдаст мне справку, я имею в виду справку о здоровье, и вернется на свое место.

Он подождал ответа.

— Да, сэр, — сказали почти все мальчики.

— Сидите прямо. Разгильдяи и бездельники мне в третьем «А» не нужны.

Он начал называть фамилии и ставить галочки в журнале.

— Не сюда! Не сюда! Вы в третьем повышенном, мальчик, а не здесь. С умниками, а не с этими тупицами первогодками.

Мальчик вышел.

Колин услышал свою фамилию и тоже пошел к столу. Он отдал справку, она была развернута, расправлена, положена в стопку, и он вернулся на место.

— Все правильно. Присутствуют все, — сказал учитель. Он завинтил колпачок на ручке, снял очки, которые надел, когда начал читать фамилии по журналу, и, медленно повернув голову, обвел взглядом класс. Шепот стих.

— Моя фамилия Ходжес, — сказал он. — Не Боджес. Не Коджес. И даже не Доджес. Мистер Ходжес, вы поняли? — Он снова обвел их взглядом. — Весь этот год я буду вашим классным наставником. И горе, — добавил он, — тому мальчику, у которого случится какая-нибудь неприятность. Я не люблю неприятностей. Я питаю отвращение к неприятностям. Неприятности и я друг другу противопоказаны. Вы можете убедиться в этом по цвету моего лица. Сейчас вы увидите, как оно слегка краснеет. Оно становится совсем красным, едва возникает хотя бы намек на неприятность. Оно багровеет, и горе тому, кто окажется передо мной, когда мое лицо багровеет. Я творю невообразимые и ужасные вещи, когда мое лицо багровеет. Я достаточно страшен, когда мое лицо красно, но я даже не могу выразить, на что я способен, когда оно багровеет. А потому я не желаю, чтобы в этом классе случались хоть какие-нибудь неприятности — ни на моих уроках и ни на чьих других.

Он подождал, чтобы его лицо стало менее красным.

— Сегодня предстоит сделать очень много. Кому-нибудь из вас может стать невыносимо скучно. В этом случае я хочу, чтобы вы глядели не на меня, не на вашего соседа, не на пол, не на парту, а в потолок. Когда вы смотрите в потолок, вы, по моему убеждению, не способны ничего натворить. Я хочу, чтобы, ощутив приближение скуки, вы обращали взгляд вертикально вверх и безмолвно — так, чтобы вас ни в коем случае никто не слышал, — повторяли про себя таблицу умножения. Я хочу, чтобы вы повторяли умножение на два, умножение на три и так до умножения на двенадцать. В конце утренних занятий я проверю, как вы знаете таблицу умножения, и горе тому, кто хотя бы раз ошибется. Я питаю глубокое отвращение к мальчикам, которые ошибаются, и особенно к таким мальчикам, у которых было все утро для того, чтобы предотвратить ошибки. — Он помолчал. — Вот вы, мальчик, сколько будет двенадцатью семь?

Мальчик на передней парте поднял руку.

Поднялись еще две-три руки.

Мальчик, к которому был обращен вопрос, густо покраснел.

— Двенадцатью семь. — Учитель подождал. — Полагаю, мне часто предстоит видеть вас среди тех мальчиков, чьи взгляды будут особенно долго устремлены вертикально вверх. Так сколько же это? Сколько же это? Сколько же это, мальчик?

— Семьдесят два, сэр, — сказал один из мальчиков.

— Сколько-сколько?

— Восемьдесят четыре! — выкрикнуло несколько голосов.

— Прискорбно. Требования при отборе учеников для этой школы с каждым годом все более снижаются. Это вопрос для семилетних. А вам уже сколько исполнилось?

Покрасневший мальчик пробормотал, сколько ему лет.

— Что? Что? Что вы сказали?

— Двенадцать, сэр.

— Двенадцать? Двенадцать чего? Недель? Месяцев? Часов? Кроликов, наконец?

— Лет, сэр.

— Ах лет!

Он помолчал, кивая головой.

— Я вижу, нам тут предстоит большая работа. Очень большак.

Он снова помолчал, оглядывая их.

— Я собирался прибавить, что хочу, чтобы те умники, которые считают, будто они знают таблицу умножения туда и обратно, чтобы они при помощи того же процесса, а именно почтительно возведя глаза к потолку, припомнили бы и повторили какой-либо любимый духовный гимн. Пусть это будет иудейский гимн, католический гимн, методистский гимн, или англиканский гимн, или даже буддийский гимн, если он им так нравится. Но каков бы ни был источник, это должен быть хвалебный пеан, обращенный к Всевышнему, бдящему над нами всеми. Вы поняли?

Он помолчал.

— После того как таблица умножения будет подробнейшим образом проверена, я обращусь к гимнам и вызову кого-нибудь из вас ад хок… что значит «ад хок», мальчик?

Еще один мальчик густо покраснел.

Учитель помолчал.

Однако никто руки не поднял.

— Ад хок. Ад хок. Какой бы это мог быть язык? Немецкий? Голландский? Абракадабрский?

Он помолчал.

— Кто-нибудь тут слышал про латынь?

Поднялось несколько рук.

— Быть может, ад хок — это латынь?

— Да, сэр, — сказал кто-то.

— Умный мальчик. Латынь. Латынь. — Он снова помолчал. — «Ад хок» по-латыни значит «специфически предназначенный для этой цели». Другими словами, я попрошу у некоторых индивидов специфических доказательств безмолвного — повторяю, безмолвного! — запоминания их любимого хвалебного пеана Всемогущему Богу. И да спасет вас Всемогущий Бог, если пеан этот не будет у вас готов. — Он остановился и по очереди оглядел их лица. — Какой жалкий сброд. Какое скопище кислолицых тупиц. Вот я сижу против сорока мучнолицых пудингов, а вам дана привилегия сидеть передо мной. — Он остановился и задумчиво поглядел в потолок, где от стены к стене изгибались ребра нескольких арок. Он некоторое время созерцал их, потом сказал: — Я жду, что с этой минуты буду видеть перед собой не просто сорок сосредоточенных лиц, прилежно повторяющих таблицу умножения и свои любимые духовные гимны, но сорок бодрых лиц — не ухмыляющиеся лица, но улыбающиеся, не хохочущие, не скалящие зубы и клыки, но радостные лица, не унылые, но приятные для созерцания в любую минуту, когда я подниму голову.

Он посмотрел на свои часы, вытащил их из жилета под мантией и положил на стал перед собой, затем снова открыл журнал и надел очки.

— Итак, мальчики, — сказал он. — Начинайте.

Позже внесли еще несколько парт. И стопки учебников. Оберточная бумага была снята с пачек ярких разноцветных тетрадей. Некоторых мальчиков учитель пересадил на другие места.

— Вот этому олуху — вам, вам! — придется пересесть сюда, поближе ко мне. Если расстояние между нами уменьшится, мне будет легче наблюдать за вами, так пусть же гора идет к Магомету.