Изменить стиль страницы

Лежала я, лежала, пока это все не погорело. После уже, когда солнце повернуло за полдень, села я уже. Тихо стало — ни пули не свистят, ничего… Гляжу, а Амлишево, другая деревня, горит. Все, думаю я, конец всему… Что мне делать? А еще, вот, деревня Горелое — не горит. Думаю: пойду я туда, там люди есть. Собралась и пошла. Шла по деревне, босая, голая, в крови эти, плечи, у меня были… Туда, за речкой, это Горелое. Минула я деревню свою… Вся деревня горит, эти трупы шкварчат, горят синим огнем — люди горят. Поглядишь — и мне уже одна путь: иду в эту деревню уцелевшую…

Оглянусь я — за мной дядька бежит. Как я оглянусь — он рукою махнет и махнет, а я — еще, я — еще!.. А дядька этот за мной. Он бежит, а мне кажется, что немец в комбинезоне. За куст спряталась. А уже обессилела, не могу… Со страху, со всего тамака… За куст заслонилась — ну, тут уже меня убьют… Глаза так вот закрыла и сижу…

Подходит этот дядька.

— Кто это? — говорит.

Гляжу — знакомый, Неверка Владя.

— Ай, — говорит он, — как ты одна осталась? Уцепилась я за него, а он:

— Тихо, не плачь. И я только с женкой остался, всю семью убили. И мать убили. А я через окно утек. Пойдем на Амлишево, на болото.

А то Амлишево горит… Все сгорело, а амлишевцы в болоте сидят. А моя тетя была в Амлишеве. Я рада этому дядьке: что еще на свете человек есть! Да еще подсказывает, что еще и тетя моя есть, в болоте сидит…

И пошла я с тем человеком туда, в болото. Пришла, правда, тетю свою нашла с семьею, и стали мы уже…

Ой, ой, как уже трудно было…

Уже в болоте я осмотрелась, что все мои плечи в крови — уже от мамы и от брата, от сестры… С кровати капало, лилось. Мамина кровь меня и спасла, только мамина кровь.

Если б не эта кровь на мне, то и могли бы они меня полоснуть.

Жила я одна, одна, а потом замуж вышла, и замуж мой плохой — мужик жуликоватый, меня бросил, детей бросил, трое детей, три девочки. И я борюсь, их учу, добиваюсь. Правда, первая замуж вышла, десять классов кончила и замуж вышла — ради меня вышла:

— Мама, говорит, будем младших учить. Я тебе буду помогать под старость.

Хорошая она, в Лонве живет. Одна в техникуме, а меньшая — восемь кончила и тоже хочет учиться. Осталась я одна — из-под пуль вышла, из той крови, дак нехай хоть дети мои живут, чтоб они в люди вышли…»

Рассказывает Вольга Фоминична Гайдаш из деревни Первомайск Речицкого района Гомельской области:

«…Четырнадцатого мая сорок третьего года немцы спалили нашу деревню. Мужа моего взяли партизаны-ковпаковцы осенью сорок второго года, и две недели спустя мы переехали в лес. За Ковпаком у нас пошло человек восемьдесят. В лесу мы, партизанские семьи, сидели всю зиму. После нам пришли, сказали:

— Кто у Ковпака, то вы не бойтесь, вас расстреливать не будут.

Сказали это нам свои люди, а людям — немцы. Ну, мы и поприезжали додому. Я тоже в лесу с конем была. Переночевала я у брата, а потом приходит мать моя, свекровь. И говорит, что приходили из полиции и говорили, чтобы я дома была завтра, в десять часов, и чтоб никуда не уходила.

Ну, мне страшно стало, что гоняются за мной.

Зарезала овцу. В лес удирать снова собираюсь… Луплю ту овцу в одиннадцать часов.

Приходят, стучатся вечером. Свету тогда не было, коптилка.

Они постучались, я испугалась, растерялася.

У меня детей было трое: сын с тридцать пятого года и дочка с тридцать седьмого, а младшенькая — с тридцать девятого. Та сидит около меня, а мне деваться некуда. А еще боялась потому, что они гонялись за одежей моего хозяина: у него были сапоги хромовые и кожанка. Забрать хотели у меня.

Страх мне стал. А тут подпечье у нас, куда кур загоняют. Свекровь пошла открывать сени, а я — под ту печь, потому что боялась. А дети, старшие, что были на печи, не увидели, где я. А младшенькая сидела.

А мать говорит:

— Вот была только что, а куда девалась, не знаю. Она думала, что я за нею выскочила во двор, она и не видела, что я под печь спряталась…

— Ну, дак скажи ей, чтоб она завтра в десять была дома.

Они уехали, а я тогда коня запрягла, мясо то, овцу необлупленную, на телегу — ив лес. Двое детей со мной поехали, а младшенькая с бабкой осталась. Мать не пустила ее. Она и так в том лесу намерзлась. Назавтра в Десять часов они приехали, забрали мать мою и дитя. Она еще им песенки пела, маленькая… Четыре года девочке было. И тут ее расстреляли вместе со всеми. Тринадцать душ тогда убили, старых женщин и детей…

А в мае месяце, тринадцатого, приехали к нам в лес и сказали… Мы там в лесу сидели, старик пахал, дак они того старика позвали и сказали:

— Кто в лесу сидит — объяви им, чтоб ехали домой Кто в лесу — постреляем.

И по лесу они походили, кого захватили в куренях — постреляли: детей малых и стариков. Люди перепугались: собрались все, поехали в деревню ночью. Прямо как обоз шел из того леса. Утром пришли домой.

Тут старик такой ходит и говорит:

— Кто партизанские, то мы не будем из-за них, из-за партизанских семей, хорониться в лесу…

Ну, я — партизанская семья, мне уже надо молчать. Пришла я к соседу, он друг наш был, и спрашиваю:

— Что будем, Брель, делать? А он говорит:

— Кто куда хочет, а моя семья невинная, не буду я отвечать за кого-то.

Его с семьей тогда забрали, и он, и дети его — все погорели.

Ну, стали угонять скотину, телят. Людей посгоняли. Тут одна старуха осталась, тоже партизанская семья. Она из села прибежала сюда, на наш край, Халиха эта. Я спрашиваю:

— Тетка, партизанские семьи сгоняют отдельно или всех людей вместе?

А она говорит:

— Всех сгоняют в сараи, в хаты, кто партизанская семья, а кто и не партизанская.

Ну, я стою с детьми на улице. Около хаты своей. У дверей стою. Прогнали они одну кучу, прогнали другую. Сестры моей дочь была в Германии, дак сестра письма держит, а я у нее спрашиваю:

— Куда ты, Татьяна, пойдешь? А она говорит:

— Ты прячься, а я пойду туда: у меня письмо есть, дак, може, в Германию меня заберут?

Дочка ее была в Германии, а две дома были, а сын был в партизанах. Она думала, что ее письма те спасут. Их там в хаты позагоняли, а я, где стояла, стою, жду. У меня такая думка была: взяла и выпила я хорошо, и думаю, чтоб убивали нас на ходу. И детей так настрополила:

— Сынок и донька, будем утекать, чтоб так стреляли нас.

Немцы телят везут по улице, а потом только трое идут и женщин гонят, бабушек. Один, такой молодой, видно, чистый немец. Подходит ко мне. А мой пацан… Шапка на нем — шлем такой был, пуп сверху. Красноармейская. Дак немец за тот пуп взял, шапку поднял над его головой, потом опять надел. Ручонка хлопчикова у меня в этой руке, а дочки — в этой. Немец с него снова снял и снова надел шапку. А тогда, в третий раз, его вот так под мышки подхватил и поднял. И мне, вот, кажется, что он кинет и убьет его. Поставил. Опять ту шапку поднял й опять опустил.

Дак я тогда говорю:

— Пан, я пойду ребенка своего возьму.

У меня уже тогда ребенка не было, но мне так в уме мелькнуло. Дак он засмеялся и говорит:

— Иди!

Сам собрался и ушел. Дак мы во двор в свой. Ну, в хату зашли — нечего брать. А я думала, что он стережет и убьет нас. Кошка была с котятами за печкой. Я ту кошку с котятами замотала в платок и выношу во двор.

Этот мой сын поглядел и говорит:

— Мама, уже нема никого, поехали. Давай острогу поставим в колодезь и попрячемся.

Поставили мы острогу, влезли дети, и я влезла, и так меня видно.

— Не, так мы пропадем, дети!

Выскочили мы на огород. Там у нас блиндаж был. А в том блиндаже уже соседка сидит, четыре души. И тут еще женщина бежит с детками, и у нее на руках — маленькое дитятко. И та — туда. Стали кричать те дети. Ну, мы и вылезли оттуда. Вылезла я со своими детьми, вижу: бегут за этой женщиной вдогонку втроем. Немцы. Бегут — ну, мне уже некуда деваться. Я в борозду — вот так. И дети мои в борозду между грядами попадали. Они в тот блиндаж, выгнали ту женщину, две дочки у нее, и была там женщина чужая. Избили их и погнали 5, Деревню. А в деревне уже стонет земля, горит, кричат!.. Так все — прямо аж тоскливо лежать. Тот хлопчик утек назад в блиндаж, думал, что я в блиндаже. И соседа Другого утек. Ну, они в блиндаж не полезли, потому что я им сказала, чтоб шли в борозду, потому что из блиндажа повыгоняют. Они в борозде полегли. Моих двое и… Всех пятеро нас в борозде. Перебежали через нас. Кошка ж та с котятами лежит около меня, и кукла, что я собиралась в Германию. Яички, сала кусок и хлеба ломоть. Они тут мою куклу ногой подбили и, значиться побежали. Я сама себе думаю: „Или они подумали, что мы убитые?“ Они пробежали. Потом опять бегут, хаты жгут, хлевы уже, сараи наши. Горит уже деревня. Уже дым. Тут у меня в головах стог соломы стоит, и я уже растерялась, как он стал ту солому поджигать зажигалкой… На мне та тужурка-кожанка и сапоги хромовые, потому что подумала я: сгорю сама и все на мне сгорит! Я растерялась, а дети спят — мои двое и чужие. Мои руки вот так позаложены за голову были, дак рука упала. Он на мою руку наступил, перешел… И собрались они, и ушли. Солому запалили. А дети лежат — позасыпали. Только уже как солома загорелась, и хлев наш загорелся, и полымя стало припекать — дети горят: и рубашки на них, и волосы горят. Мой уже весь обгорел хлопчик, кричит: