— Батько ладит меня в батраки отдавать, — задумчиво говорит Стёпа. — До новины на своём хлебе не продержимся, ртов много. Если только, говорит, общество земли прирежет, то на будущий год, говорит, если бог даст, может, и с хлебом будем. — Стёпа сглотнул слюну, как будто этот отдалённый будущий год уже наступил и манит тёплым свежим хлебом. Лицо его выразило строгую и безнадёжную думу — совсем как бывает у старого Гавриленки.
Если бы кто со стороны взглянул, поразился бы, как не вязалось это взрослое выражение лица с игрушкой — лодочкой в руках парнишки.
— К кому в батраки-то? — спросил Костя, вырезая на своей ладейке круто выгнутую птичью шею с головой не то лебедя, не то утки. Пальцы бережно двигали нож, но думал он не об игрушке. Вчерашняя сходка, слова дядьки Игната о земле для бедняков, о революции — всё это теперь, когда он смотрел в озабоченное лицо друга, становилось как-то ближе и понятнее.
— Карепановым, слышь, будто работник нужен, — тоскливо, помедлив с ответом, промолвил Стёпа. — Сегодня батько пойдёт припрашиваться окончательно.
— А знаешь, у них, у Карепановых, сама какая лютая?!
— Что сделаешь, дома тоже никак нельзя. Мать плачет, а отца подгоняет, чтоб шёл. Пусто в клети-то!
Костя задумался, отложил в сторону свою ладью. Потом прицелился, взмахнул рукой с зажатым ножичком… Ножик рыбкой блеснул в воздухе и закачался, воткнувшись остриём в намеченное место на бревне.
— Пойдём на фронт! Война когда ещё кончится, — никто не знает. Мы с тобой и свет повидаем, и нашим подсобим.
— Мы-то?
— А то кто же?
Ещё в прошлом году, после того как Костя услышал на спевке рассказы Игната Гомозова о войне, он уговаривал Стёпку бежать вместе с ним на фронт. Стёпка тянул, тянул, потом и вовсе отказался. Теперь Костя с упрёком напомнил ему:
— Эх ты, «мы-то»!.. Кабы ты прошлым летом согласился, давно бы уж воевали…
Угрюмое выражение на лице Стёпки сменилось нерешительным, потом дрогнули в улыбке губы, и пошли расползаться к ушам Стёпкины веснушки.
— Да как же мы там?
— Да так! Ты стрелять умеешь? Умеешь! Вместе ведь из охотничьего палили. Ты ещё, помнишь, сук отстрелил на сухой лесине. На конях скакать можем. Надо — врага гранатой достанем, а надо — из пушки саданём. Небось подсобим, изловчимся. Да что, тебе говоришь, говоришь…
— Я согласный! — сказал Стёпа, глядя в упор на Костю. — Когда выходить?
— Хоть завтра. Припасов на всю дорогу всё равно не напасёшь, как-нибудь не пропадём.
— А как правиться будем?
— Как раньше собирались: до Каменска, оттуда сплывём до Ново-Николаевска, там — на чугунку. Расспросим людей по дороге, как на фронт прямей добраться. Люди, чай, везде есть.
— А дома не скажемся?
— Ещё чего! Домой оттуда подадим весть, откуда нас не достать. — Подумав мгновение, Костя тихо продолжал: — Одному человеку только скажемся…
— Ну, пошли. Ты о хлебе не беспокойся, я возьму.
— Пошли.
И они зашагали прочь от сборни, от бревна, на котором остались две забытые мальчишечьи игрушки, лодочка и ладья, вырезанные из коры.
Горький сахар
Вертятся колёса парохода, бьют лопасти по светлой волне. Тянется по широкой, в вёртких водоворотах реке косой след. Чем дальше, тем шире расходится к берегам, ложится валок к валку, как борозды на косом клину.
Костя и Стёпа смотрят с кормы на воду и молчат, будто сердятся друг на друга. А кто виноват, что забрались на пароход, идущий совсем в другую сторону? Надо вниз по реке, на Ново-Николаевск, ближе к России, а они плывут вверх, прямиком на Барнаул, ещё дальше от фронта, чем Каменск с Поречным. Всего-то один пароход и стоял у пристани. Как они радовались, когда удалось пронырнуть мимо двух матросов на сходнях! Коротали ночь в пароходном трюме, среди бочек и туесов с маслом, мёдом, среди рогожных кулей и туго набитых мешков, и не сомневались, что едут туда, куда им надо…
Теперь, скрючившись за большими бухтами толстых канатов на корме, они смотрят на воду, на проплывающие мимо берега. Если хорошенько рассудить, печалиться не о чем: всё-таки не стоят на месте, едут на фронт, хоть и кружным путём. И сумки не без запаса: у Кости полкаравая хлеба, да сухой творог, да полкочана квашеной капусты. Да ещё ягодные лепёшки. Прошлым летом был большой урожай на степную ягоду клубнику. Костя её помногу приносил домой. Мама толкла ягоду, выпаривала в печи сладкое месиво, потом пекла из него лепёшки — ароматное и вкусное лакомство. Несколько таких лепёшек, сохранившихся в кладовой, и прихватил Костя. У Стёпы в сумке варёные картофелины да луковиц штуки три, головка чесноку и хлеба кусок. Вот какой запас! С чего тут унывать! А задумались, так ведь дело дорожное, мало ли дум может прийти человеку, смотрящему на берега с кормы обского парохода.
— Гляди-кось, это чего?
— Где?
— А вон справа, длинное, серое. Из брёвен, что ли. Сколько их! Гляди, сила какая брёвен! Плывём, плывём, а они всё не кончаются…
— Это плоты. А то ещё с избушкой бывают. Плывут брёвна, а на них хатка такая. Я видал.
— Ну, теперь и я всего навидаюсь.
— А вон гляди-ко, из Оби в сторону речка вытекает. Как тропинка от большой дороги отбежала. Узнать бы, что тама?
— Уток сколько! Одни утки да камыши, надо же!
Но и утки, и камыши проплыли мимо. Опять по обе стороны парохода светлые, с глинистым оттенком струи отбегают к берегам — отлогому, зелёному, и высокому, с жёлтыми обрывами…
Наконец — Барнаул. Ребята дивились на бесконечные штабеля леса на пристани, над широким обским разливом, склады, лабазы, целые стенки из мешков с зерном. Ноги тонули в глубоком песке немощёных улиц, когда добирались до вокзала через весь, по их понятию, огромный город с приземистыми одноэтажными домами.
Барнаульский вокзал поразил их запахами железа, смазочных масел, плохо сгоревшего угля. После дышащего свежестью речного плавания им предстояло перебраться на этот скрежещущий и гремящий путь, который так и зовётся жёстко-гремуче: «железнодорожный».
На рельсах стояли один за другим, как гуси на лугу, разноцветные деревянные домики на колёсах — вагоны.
— Этот поезд куда пойдёт? — Они остановились возле чистенького вагона, крашеного в жёлтую краску, где не было никакой толпы.
— А-арш, мазурики! В кутузку сдам! — рыкнул на них усатый дядька, одетый в форму с блестящими пуговицами.
Ребята затёрлись в толпу, что продвигалась к двери грязно-зелёного вагона, но и оттуда их вышвырнули.
Сидящая неподалёку, у оградки, пожилая женщина, закутанная в клетчатую шаль, участливо обратилась к ребятам:
— Далече ли, ребятки, собрались?
Стёпа, надеясь приобрести доброжелателя, жалобно протянул:
— Далэко, аж у Расею, — и выжидательно посмотрел на женщину…
— В Россию? — переспросила та. — А я слушаю, вроде хохлёнок разговаривает, и подумала, не в самую ли Украину путь держите…
— Ага ж, туда, — неопределённо подтвердил Стёпа.
— А чего ж-таки вы так далеко без отца-матери едете? Али сродственники какие с вами?
— Безродные мы! — решительно перебил Костя, боясь, что этот разговор приведёт их обратно в Поречное.
— Безродные! Ох ти мнеченьки-и! — запричитала женщина и принялась торопливо развязывать один из своих узлов. Видно, хотела достать какую-то снедь.
В это-то время Костя бегом потащил друга подальше от словоохотливой и сердобольной собеседницы.
— Ты чего? — с досадой накинулся Стёпа на Костю, едва переводя дух от быстрого бега. — Она нам поесть чего ни то…
— А ничего. Ишь уши развесил!.. Дознается, откуда мы, да и передаст как-нибудь нашим либо письмо отпишет. И завернут нас назад. Никакого фронта не увидим.
В этот момент за будкой, с той стороны, где змеились рельсы, послышался какой-то железный лязг, тяжёлое фырканье и чуфыканье. Пронзительно вереща, впритык к первому вагону подошёл паровоз. Труба его дымилась, из каких-то, как показалось ребятам, щелей со свистом вырывались струйки пара, словно седые усы — в разные стороны. Прижатые к длинному чёрному боку, взад-вперёд, взад-вперёд двигались железные локти паровоза. Казалось, они набирают разгон и сейчас паровоз рванётся и помчится со всех своих колёс, увлекая за собой гусиную вереницу вагонов.