Костя смотрит на Груню, как она весело грызёт яблоко, как хорошо улыбается, и самому смеяться охота.
Внизу, под берегом, на котором сидят ребята, течёт помутневшая от весеннего половодья речка, вокруг лаково краснеют гибкие прутья прибрежного тальника, что вынес к солнцу нежно-пушистые комочки своих цветков. Ветер трогает их серебристо-жёлтый пушок, пробегает по волосам ребят.
Они ещё не знают, что, может, в последний раз сидят так беспечно все вместе — Костя, Груня, Стёпка, Гараська, Ваньша. Что вытянувшаяся за эту весну Груня станет почти взрослой и ей зазорно будет, не таясь, бегать с мальчишками, чтоб люди напраслину не возвели. Бедность, всё сильнее давящая семью Терентьевых, заставит Груню пойти в работницы за кусок хлеба, а эти немногие весенние дни, что прошли с памятной ей встречи у Кости в сенях, останутся самыми беззаботными и милыми в её горькой юности.
Не знает и Костя, что в его жизни этот тайный яблочный пир — едва ли не последнее бездумное мальчишеское озорство. Что вскоре он сам выберет для себя трудную дорогу.
Царский портрет
— Во, гляди, — показывал Ваньша Косте, — вот эту петельку эдак зацепишь, а сюда палочку…
Костя старательно повторял Ваньшины движения. Всё-таки лучше Ваньши никто не умел плести и ставить силки на птиц и разную мелкую степную дичь. За год, прошедший с того весеннего дня, когда они впервые пировали вместе у реки, Костя от него перенял много хитроумных приёмов.
Сейчас близилась новая весна. Она извещала о себе то слепящим дневным солнцем, то пронзительно холодным, но коротким мартовским бураном, то ростепелью до луж. Ребята готовили снасть к новой весенней и летней охоте.
Вечерело, но огня не зажигали. Через перегородку, отделяющую горницу от лавки, слышно было негромкое переругивание отца и матери Ваньши: хозяева подсчитывали дневную выручку. Потом раздались какие-то постукивания, поколачивания.
— Чего это у вас делается?
— Ставни вчерась изладили, да, видать, неровные. Какой входит, а какой вбивать приходится.
— На кой ещё изнутри ставни, когда они снаружи навешаны?
— А в Завалихине слыхал, что было?
— В Завалихине? Про то кто не слыхал. А ставни-то тут к чему?
Беспонятливым всегда называли Ваньшу, но на этот раз таким оказался Костя. Он не мог связать эти два факта — бабий бунт в Завалихине и внутренние ставни в доме целовальника. А между тем эти факты были тесно связаны.
Война длилась четвёртую зиму. Оставшиеся без работников хозяйства приходили в упадок, семьи без кормильцев нищали. Даже дрова стало всё труднее добывать: лесничества не выделяли делянок для порубки солдаткам, а продавали за большие деньги тем, кто и сам потом наживался, перепродавая лес ещё дороже. Доведённые до отчаяния, солдатские жёны и вдовы стали силой отбирать то, что им полагалось по праву. В одном месте разгромили купеческий склад, растащили зерно и муку, в другом — устроили самочинную порубку леса.
В Завалихинское лесничество сначала мирно пришло несколько солдаток просить разрешения на порубку. Лесничий накричал на них, стал выгонять. Одна женщина упрямо доказывала своё — он набросился на неё с кулаками. Вступились подруги, завязалась драка. На шум отовсюду стали сбегаться женщины. Кто с вилами, кто с молотильным цепом, кто с топором, а некоторые — просто с ухватом. Дом лесничего разнесли, его самого заперли в погреб. Когда на помощь лесничему примчались два дюжих мужика-объездчика, разъярённые бабы исколотили их, для окончательного позора раздели донага и так, голыми, отпустили по домам. А уж потом взялись валить лес, чтобы успеть наготовить дров, пока не прислали усмирительную команду.
Эта завалихинская история пересказывалась в Поречном со многими подробностями. Когда рассказчик, описывая, как объездчики просили женщин отдать им одежду, доходил до слов «хоть портки-то, портки…» — слушатели неизменно покатывались с хохоту. Все явно сочувствовали не объездчикам, избитым и опозоренным бабами, а им самим, солдаткам.
Но при чём здесь всё-таки ставни?
— Тятенька боится, нас бы не обокрали. Залезут ночью и…
Странно! В доме у Байковых ничего не боялись. Егор Михайлович почти всю зиму работал без всякого вознаграждения или за самую малую плату. С осиротевшей или ожидающей с фронта кормильца семьи совестно было брать. А целовальник, видно, накопил добра…
— Ну ладно, Ваньша, показывай, как дальше-то делать.
— Да во, гляди, вот эту петельку сюда…
За окном послышался топот. Усталый конь расшлёпывал копытами жидкий мартовский снег у самого дома целовальника. Ваньша вскочил с табурета и прижался носом к стеклу:
— Кто бы это к нам?
В сенях стукнула щеколда: целовальник вышел на крыльцо встретить нежданного гостя.
Костя тоже вгляделся в окно и узнал Кондрата Безбородова по прозвищу Лихая Година.
— Здравствуй-ко, Дормидонт Микифорыч, — поклонился тот целовальнику и придержал коня.
— А, будь здоров, — ответил целовальник. — Откудова столь не рано?
— Откудова, ниоткудова, а ежели у тебя найдётся лафитничек горького кваску, то скажу такую новость, что тебе и во сне, лихая година, не приснится.
Разговор становился интересным, и ребята, приникнув к окну, напряжённо прислушивались.
— Что ты, господь с тобой, кваску какого-то горького! Чай, у меня горького-то не бывает, сухой закон небось знаешь, — недовольно оборвал его целовальник и оглянулся опасливо. — Сам вот не лишку ли хватил? Ишь весел едешь!
— Ничего не хватил. Небось про сухой закон и мы слыхали. А у меня, паря, новость. Слышь, во новость! Без царя мы теперя, лихая година!
— Чего? Чо молотишь-то? — рассердился целовальник, а про себя подумал: «Эк его развезло, греха ещё наживёшь, с ним разговариваючи», — и хотел уж было захлопнуть калитку, но вид Безбородова, бесшабашный и вместе с тем растерянно-недоумённый, всё-таки встревожил его.
— Верно, говорю, нету царя, — подтвердил Безбородов, всё так же растерянно улыбаясь.
— Преставился, что ли, царство им небесное? — спросил целовальник, торопливо крестясь.
— Не! Живой, лихая година!
Видимо, Безбородов и впрямь знал что-то необыкновенное, но то ли не умел, то ли не хотел рассказать толком.
Целовальник решительно взял его коня за повод и потянул за собой в ещё не запертые ворота.
— Давай-ко, Кондрат Васильич, ко мне, кваску поищем, того-сего, да и расскажешь.
— Мне-ка домой надо, — слабо засопротивлялся Безбородов.
Целовальник ввёл его в лавку, где ещё возилась при свете лампы его жена. Женщина с испуганным удивлением уставилась на неурочного гостя своими сонными, окружёнными коричневыми растёками глазами.
Костя вместе с Ваньшей приоткрыли дверь из горницы в лавку, жадно смотрели и слушали.
— Да что ж, — начал, покрестившись на икону в углу и усевшись на табурет, Безбородов, — и я, правда, ничего боле не знаю. Был у кума. В Корнееве у меня кум, знаешь, может, подручным у кузнеца. Он мне железный лемех обещался продать. Ну, известно, ещё снег лежит, а об плуге, однако, думать надо. Вот я и поехал. Приезжаю, а кум-то обманул, лемех-то с трещиной, лихая година!..
— Ты про царя баил, а не про кума. Рассказывай сказки, — оборвал его целовальник.
— Дак я ж про то самое! Говорю куму: «Зачем мне эдакой лемех с трещиной? Куды его? Я тебя, мол, кум, лихая година, за человека считал, а ты…» Ну, слово за слово. Я ему, он мне. До рук дело дошло. Выскочили на улицу, а там, брат ты мой! Народ весь, всё Корнеево к церкви сбегается. Там из волости приехавши человек что-то кричит. Мы с кумом тоже бросили своё разбирать — да туда. А он, волостной-то, кричит: «Отрёкся, мол, от престола царь Миколай, и никто боле царствовать не желает, без царя Россия, мол…» Я слушать не стал ничего больше, на коня да домой.
— Да под кем же теперь Расея? — в смятении спросил целовальник.
— Не знаю, паря, говорить не буду.
— Ну, спасибо и на этом. Езжай с богом. — Хозяин вывел сельчанина во двор, где понуро стояла его лошадь.