Изменить стиль страницы

В феврале из Москвы приехал Валерий и зашёл ко мне. Жил я опять в трёхкомнатной квартире – чего одному в особняке‑то делать…

Мыслями он весь был в политике и партийных заботах, даже наш развод не произвёл на него впечатления. До самого сна ругал всех и вся. Начал с политэмигранта Собчака, пригласившего защищать свою честь и достоинство адвоката Якубовского, недавно вышедшего из тюрьмы за воровство из музея. Затем перешёл к конституционному суду:

— Два десятка пердунов, забывших о женах, так как спят в обнимку с конституцией, решают вопросы, которые следует выносить на референдум, например, практически отменили смертную казнь. Конституционный суд является самым неконституционным органом Российской Федерации, потому что по некоторым вопросам ставит себя выше президента и Думы.

— Ну да! – поддакивал ему, хотя мне было наплевать на этот самый суд, а хотелось просто общения. – Вспомни решение суда платить прежде налоги, а потом зарплату… насколько знаю, директора по году не дают деньги рабочим, ссылаясь на судебную рекомендацию.

— Так все прокурорские работники больны глаукомой. Никаких нарушений не видят… Что зарплату годами не дают – не видят, что деньги миллиардами за рубеж вывозят – не видят, что разворовываются бюджетные средства – не видят …А болезнь проходит у них, если кто заденет жидов, или потребует свою зарплату и не так акцию протеста проведёт… Тут уж прокуратура начеку.!

«Чёрт возьми! – думал я, когда Валерий уехал. – Из всех, кого я раньше любил, со мной остался один только леший!»

21

В начале апреля, чтобы развеять тоску, надумал посетить завод, где выслушал протест Большого против подачи информации о войне в некогда «братской Югославии» средствами массового оболванивания.

— Показывают, козлы, не как бомбят и убивают сербов, а как мучаются «бедные» албанцы, покинувшие Косово. Уверен, что существуй наше телевидение во время Отечественной войны, оно крупным планом демонстрировало бы бедных и разнесчастных немецких детишек, оставшихся без папы–гитлеровца, которого уничтожили белорусские партизаны, но проигнорировало бы тот факт, что этот самый папа–фриц принимал участие в расстреле мирных жителей белорусской деревни и жёг их дома…

Я полностью поддержал его.

Побеседовав таким образом, и чуть отвлекшись от личных проблем, я направился в строящийся «Лас–Вегас», по пути рассуждая о том, что у меня сейчас своя война…

— Летом несколько сооружений сдадим под ключ, – доложил Вован, когда я проводил ревизию объекта, – и можно начинать эксплуатацию.

«Вот сюда‑то потом и приглашу Кабанченко с одним из депутатов, – размышлял, въезжая в город после проведённой инспекции. – Если когда‑то назвал концерн «32», подразумевая полный рот зубов, дабы грызть конкурентов, то теперь знаю, что это – тридцать два клыка!»

Неожиданно на серой девятиэтажке под самым козырьком крыши прочёл неровные крупные буквы, выведенные рукой влюблённого строителя: «Аленка – незабудка моя!»

Несколько букв были бледнее других – видно, начальник жека приказал стереть надпись.

«Непорядок! Дом – это не газета, а среда обитания», – рассуждал он.

На сердце чуть–чуть потеплело, и я вспомнил, что сейчас весна.

— Притормози‑ка, – велел водителю и ещё раз прочёл надпись: «Аленка – незабудка моя!».

А люди вокруг спешили по делам и глядели под ноги.

— В Глеб–овраг к старому дому! – приказал шофёру.

Смеркалось. Накрапывал дождь. Здесь, как всегда, было тихо и сонно… Внизу взлаивали собаки и нервно орали мартовские коты, а за спиной шумел и кипел огнями и жизнью город.

«Я должен сделать свой выбор…

Там, внизу, спокойная жизнь и воспоминания…

Здесь, наверху, сладкая месть и будущее…

Там женщина, которую когда‑то любил…

Здесь – власть и деньги…

Когда последний раз встречались, она сказала, что будет терпеливо нести по жизни свой крест, что всех простила, что будет молиться за меня и сына. А я не стану терпеть! Я не знаю, что такое терпение – сила или слабость? Но знаю, что не хочу терпеть! И не могу простить!

Каждый выбирает свою дорогу сам!» – глядел на маленький дом внизу и на видневшиеся отсюда окна моего офиса в здании банка.

«Я должен быть жесток!!!»

Из‑за угла корпуса института вышла горбунья, которую встречал когда‑то на кладбище, и направилась в мою сторону. Рядом с ней тихонько плелась старая собака.

— Дай‑ка пистолет! – обратился к одному из гоблинов, приехавших на двух машинах вместе со мной.

«Эти ребята, наверное, – оглядел своё окружение, – и кидали когда‑то в них камни…»

Собака приметила что‑то интересное для себя и обогнала хозяйку. На нас они не обращали внимания.

Прицелившись, я выстрелил и увидел, как сеттера подбросило, а затем он тяжело рухнул и забился среди осколков кирпичей и мусора.

Горбунья, бросив сумку с кусками хлеба, упала перед ним на колени и, пачкаясь кровью, прижала к себе собачью голову.

Она не кричала, нет, а лишь молча гладила голову своего единственного друга.

«Мне ни к чему жалость!.. Мне ни к чему терпение!..»

Смотрел, как она обнимала собаку и раскачивалась, словно пела ей колыбельную.

А может, и пела?!

«Bо мне нет жалости!» – говорил себе.

Глаза сеттера остекленели, и он провис на её руках.

Она не плакала, а по–прежнему раскачивалась и пела, или стонала, или беззвучно рыдала.

«Мне не нужна жалость!..» – перевёл взгляд на бывший свой дом, и на секунду показалось, что увидел рядом с ним деревенского деда.

Он глядел в мою сторону и слёзы текли по морщинистым щекам, теряясь в седой бороде.

«Конечно, показалось. Это просто дождь, – вытер со щеки каплю. – Прости, старик! Каждый выбирает свою дорогу сам!» – протянул пистолет бойцу, который шмыгал носом, с трудом скрывая жалость, и увидел, как он вздрогнул, встретившись со мной взглядом.

Глаза мои стали стылые, как у убитого авторитета.

«Больше во мне нет жалости! – подумал я. — Видно из Человека становлюсь Волком!..