На пристань самую он никогда не ходил: его "она" найдет здесь. Из любопытного озорства, бывало, влезешь к старику в душу, и тот начнет делиться своими надеждами и мукой, что вот на прошлой неделе было извещение о ее приезде, но враги опять помешали их свиданию. Но - их браку быть, во что бы то ни стало…

    - Как же вы нас покинете, Евмений Прохорович?

    - Озолочу всех вас, но покину, и не огорчайтесь, пришлю вам десяток новых красильщиков и красок английских, а мне никак нельзя здесь оставаться… - и тише скажет: - Ведь мы с детства, с Севастопольской войны помолвлены.

    Помолвка, как говорили, заключалась в легкой контузии Евмения Прохоровича в голову как раз во время этой войны и запомнилась, очевидно, тогда же на всю жизнь ему англичанкой.

    - А красивая она, Евмений Прохорович?

    - Милый ты мой, об этом лучше и не спрашивай! - и начнет описывать мечту свою.

    Никому он не мешал своей сказкой, а, наоборот, всех нас его мечта как-то бодрила, что, мол, не так все просто и скучно у нас в городишке, а иногда казалось: а вдруг и приедет англичанка, и всем от такого предположения приятно делалось за старика-мечтателя.

    Мальчишки - это зверье, задирающее все, что выделяется и что с их сказкой спорит, никогда не обижали старика и не смеялись над ним.

    Нашли мечтателя замерзшим в своей лачуге у колченогого стола, в сюртуке и в перчатках, а красильная работа вся была готова и уложена отдельными заказами на скамейке.

    Иногда простая, едва заметная аномалия уже подымает неопытного человека в высокий план специфических переживаний, тогда как для поэта, привычного к творческим упражнениям, эти переживания обыденны и соответствуют его низкому плану, но беда в том, что не каждому человеку доступно реализовать свои наития, и человек, не приспособленный к этому, конечно, должен прибегнуть к помощи врача, чтоб тот разрядил его череп от предназначавшихся для другого бредней.

    В моей юности я улавливал и прослеживал зенитную точку, на которой безболезненно работает организм человека и дает лучшую продукцию, питающую себя и других. И очень путался в моих размышлениях.

    Мне пришлось несколько дней провести возле одной нервнобольной. Болезнь у нее приключилась после родов. Это была молодая семья, членов которой я знал с детства. Болезнь застала мою знакомую в провинции.

    Странное по неожиданности бывает превращение человека из одного состояния в другое. Несмотря на предупреждение о ее болезни и о характере галлюцинаций, я не сразу нашел тон для подхода. В комнате она была одна. Возбуждение придавало молодой матери искрящуюся красивость. Получилось так, будто она играла роль какой-то принцессы, и вас она вызывала на подобающую случаю игру. Намеки тонки, улыбка лукавая: верь, не верь, а оказывается, я совсем не та, за которую вы все меня принимали. Определенный ранг, в который перевелась больная, не назывался - психоз еще не выяснил себе социального положения, - экстаз еще блуждал между религиозной и земной манией глориозо. Буйности я не заметил. Бросившаяся мне в глаза перемена заключалась в обострении образов, которыми она пользовалась и в передаче своего настроения.

    Психоз моей знакомой развернул и ее таланты: небольшой и маловыразительный голос, которым она упражнялась до болезни, окреп и зазвучал грудными, сочными нотами, и в нем открылась выразительность романтическая. В письменности появился стиль, эпичность и социальная важность мысли. Первые декреты были о войне, но они не сразу приобрели международный характер: вопрос шел о русских сферах, которым предлагалось прекратить убийства, ибо "матери, сестры и жены" не могут больше выносить страданий за детей, братьев и мужей, и им полностью очевидна бессмысленность войны и траты жизней… Затем, с течением дней, пропаганда антивоенных идей перебросилась в лагерь врагов, к их матерям, сестрам и женам. Следом за этим сюда включены были и европейские страны. Немецкие, французские и английские нации начали снабжаться пространными телеграммами о человеколюбивом вмешательстве в кровавую распрю, чтоб настала на земле "душевная успокоенность для мирного труда". Вначале телеграммы подписывались просто "Анастасия", потом "Анастасия Первая", а когда рост психоза величия перерос "повелительницу Европы и Азии", они получили подпись просто "Владычицы". Перестановки, отставки и назначения неугодных царей, королей и президентов сменились обращениями непосредственно к народным массам. Просьбы, предложения, декреты стали только выражениями мнения "владычицы", они только на основании безграничного авторитета рассылавшей их само собой приобретали силу закона. При подъезде к Петербургу больная становилась все озабоченнее: произведенные перемены требовали от нее сейчас же по приезде в столицу проязить всю организационную и политическую мудрость, чтоб установить надлежащий общемировой режим "тишины и радости жизни". Предписанная встреча "владычицы" в Петербурге, расписанная в телеграмме по всем правилам этикета, от Бологого была отменена: "Мы прибудем инкогнито". Этот маневр был не больше, как хитрость игры в "будто бы". Она отлично сознавала игру и, чтоб не допустить конфуза от несостоявшейся встречи, предупредила события. Двуплановость работы мысли я наблюдал за все время пребывания возле больной, и я без труда нашел способ взаимоотношений с ней: нельзя было ни споткнуться, ни выбиться из игры, надо было равняться с фантазирующей. Я варьировал направление и развитие игры, углубляя работу возбужденной мысли, подсказывал ей выход и замечал ее границы, дальше которых работа взбудораженного воображения не шла: очевидно, это было границей для данного организма, при полной его напряженности, дальше чего он идти не мог. Мне было ясно, что больная отлично понимала наше обоюдное "будто бы", и по лукавой улыбке, и по легко разрешавшимся слезам в моменты страдательного экстаза. Однажды, уже на линии Москва - Петербург, она с хитрым видом и неожиданно, чтоб застать меня врасплох, спросила: "Вот вы отправляете мои телеграммы, но никогда не показываете мне расписок в приеме". Сразу я, признаться, опешил, зная ее нервозность от переченья или от сознания, что ее обманывают, но нашелся и подтрунил над недальновидностью "владычицы": "Вас, - сказал я, - все телеграфисты уже знают, не ставьте меня в неловкое положение, чтоб я начал требовать от них расписки". Больная засмеялась совершенно естественно от моей изворотливости и сейчас же настрочила благодарственную телеграмму всем телеграфистам мира за их работу. Чтоб не утруждаться на переводах, она приписала: "Перевести на все языки и отправить по назначениям".

    Я настолько вошел в длительную сказку бредовых идей моей спутницы, что уже перестал осознавать трагизм ее положения, и только от эффекта, производимого больной на посторонних, я вспоминал жуть состояния, в котором она пребывала. Вечером пароход подвозил нас к городу, где должны были мы остановиться для консилиума и для перехода на железную дорогу. Был канун праздника. В церквах звонили: конечно, это встречали ее, и этот звон и перемена места чрезвычайно возбудили больную. Она приготовилась к встрече. Когда сходили мы на дебаркадер, толпа инстинктивно раздвинулась перед сияющей молодостью и безумием женщиной, благословляющей направо и налево расступившийся народ. Слезы и истерические вскрикивания провожали наш путь до извозчиков. В гостинице она вдохновилась пением. Не знаю, откуда пришел к ней такой голос и такая сила его действия: помню, она пела "Аве Мария" Баха, помню эти звуки, наполнившие коридор гостиницы торжественней мольбой к образу мирового материнства. Помню лица застигнутых неожиданностью пения, высунувшихся из комнат жильцов.

    Это было уместно для наэлектризованного возбуждением человека, - здесь безумие вырывалось в нормальные формы творчества. "Да будь же ты всегда на этой высоте восприятий", - хотелось сказать мучимой недугом женщине.