Ночью, на пароходе, Мусатов много говорил. Просто и крепко рассказывал он о работе в Париже, где делают живопись, где "фантазии" в кавычках - грош цена; как каменщику при кладке дома некогда грезить, так и живописцу там не до этого.

    За сюжетом там не бегают, сюжет - это сама стройка картины.

    - Ведь каждый из нас, - говорил Мусатов, - полон смысла и чувства, и социального содержания, живопись вскроет все это… Мозги там мусолить предоставляют газетчикам…

    Он говорил, что в России у нас с живописью дико. Конкуренция слабая, и школы нет… Все у нас словечки, вроде чистяковских, а дела живописного мало. За границей искусство - уже отдельная машина в государстве. Италия, например, уже столько веков на содержании у живописцев…

    - Эх, поезжайте за границу, - бодрил он меня, - да пустите себя в переделку. Ведь там чертовски удобно работать, - без работы там нельзя, - сейчас же сифилис получишь!…

    Волжское не искоренилось в Викторе Эльпидифоровиче, - он любил и саратовские частушки, и крепкое подчас слово.

    Он энергично хлопотал и за городской музей, и за школу при нем, и за засыпку Глебычева оврага, как символа бескультурья родного города. Но не выдержал-таки Саратова Мусатов, - разорвал с ним и поселился в окрестностях Москвы до конца своей короткой жизни.

    Не помню, одно или два лета Мусатов провел в Хлыновске, над нижним черемшанским прудом, у старой мельнины. Заросшая ветлами, вязами и калинником, старая, колдовских времен, механика ворочала своим колесом. Узоры дубов окаймляли противоположный берег пруда. Причудливо было здесь лунной ночью.

    - Ни одной, черт побери, русалки не стало, радикалы по домам терпимости разогнали их всех! - забавно огрызнулся Мусатов, когда плотиной, под сводами зарослей, проходили мы с ним такой ночью.

    Хозяйский сарай обращен был в мастерскую. Разобрана была верхняя от конька стена для северного света. Пол усыпан песком, на кем был брошен ковер. На побеленных стенах развесились этюды, дубовые ветки, и заброшенная дыра обратилась в мастерскую, где хотелось работать.

    На мольберте уже близкое к окончанию "Ожерелье". Над прудом окаймленные дубовой листвой, исчезнувшие русалки снова водворены были в жизнь; измененные костюмами и новой лирикой, они не хохотали дико, не защекочивали страстью путника, а близким, нашим бередили чувства зрителя.

    У меня Мусатов смотрел мои работы. Долго молчал. Потом посмотрел на меня, чтоб убедиться, стоит ли со мной говорить всерьез.

    - Знаете что, - не радует и не весело! - Спохватившись, не очень ли он меня обрезал, Виктор Эльпидифорович, с болью не за меня, а за живопись, продолжал: - Дрянь наша школа. Академию подлую помню: отрыжки физиологические учила она в холсты пичкать… - Он крепко выругался. - Раз человек засел в гущу своего дела, - о таланте говорить не приходится, - вопрос только в неверном направлении сил… Поезжайте, дорогой, за границу, ей-богу, поезжайте!… Напору, что ль, у вас нет? Есть напор - вот он!… - И Мусатов начал разбирать до скелета мои работы, как хороший столяр разбирает сколоченный плотником стол…

    На посмертной выставке Мусатова перед певучестью его "Реквиема" я вдвойне благодарил мастера. Его совет я выполнил, насколько умел.

Глава пятнадцатая

ОРГАНИЧЕСКИЕ ДЕФЕКТЫ

    С детства меня огорчали, пугали и приводили в недоумение органические дефекты людей.

    Вспоминаю одного слепого, Ваню. Слух и память у него были исключительными: с одного напева он брал любую, даже оперную, мелодию и тотчас же аккордировал ее на инструменте. У слепых всегда очень выразительны лоб и губы - по их безостановочной игре и мускульной перекличке. Слепые, окруженные уходом, не имеют тех навыков, какими обладают они в беспризорном состоянии.

    Мой слепой никогда не имел провожатых и не пользовался палкой, чтоб не возбуждать собачьего внимания. На ходу он обычно слегка цокал губами. Долго кружил я возле Вани, чтоб ознакомиться с его ощущениями пространства, с помощью которых он узнавал и неожиданные для данного места преграды, вплоть до лежащих поперек пути досок, камней или насыпи.

    Цоканье губами и было одним из главных вожаков для слепого: в улице оно звучало иначе, чем в перекрестке. Высота дома также меняла звук, каменное здание иначе реагировало на "цок", чем деревянное. Водное пространство перед слепым давало особое состояние звуку.

    Движение воздуха запоминалось слепым настолько, что, например, за полторы-две сажени перед собой он "знал" преграду в виде дома, забора или стоящего человека. Однажды на песках я нарочно хотел испытать его. За несколько шагов до испытания слепой остановился и сказал мне: ты неверно меня ведешь, пред нами что-то находится - неплотное, пахнет не кустарником, а смолой. Это были рыбацкие сети, развешанные для просушки. Там же, на песке, Ваня разобрался в горной и луговой стороне по цоканью и по запаху.

    Запах для слепого играл такую же роль, как и звук: в избе, по приходе в гости, он узнавал людей безошибочно, раньше, чем трогать их руки и услышать их голоса. Что касается осязания, всем известна высокая степень его развития у слепых, я только хочу дополнить моими наблюдениями, что осязание не кончалось у слепых притрогом подушечками пальцев к вещи, всему их телу свойственно было осязание. Не учитываемое и не анализируемое зрячими, это осязание покровами тела играло для них настоящую роль термометра; тепло и холод в их на десятые градуса делениях, - не соображу чем, может быть, колебаниями частиц воздуха разных температур, - играли для них роль и пространственных ориентации: они безошибочно определяли расстояния до искусственных тепловых очагов. Очевидно, сокращение и открытие пор тела сознанием слепых расширяло и углубляло прямую функцию пор.

    Много раз подшиб я себе пальцы ног и получал в свое время синяки на лоб, изучая хождение с закрытыми глазами.

    Второй этап: это слепо-глухо-рожденные. Жутко представить себе человека, замурованного в такую, казалось бы, абсолютную тьму-тишину. Щупальцами остаются только осязание и обоняние. Только сотрясение, тепло - холод и запахи передаются из внешнего мира.

    В простонародье предавали забросу таких несчастных. Не получая от них обиходной пользы, хотя бы от нищенства, не пытались там как-нибудь привести в действие сильно испорченный аппарат. Но среди крестьян нередки были случаи, - и во всяком случае о них в народе знают, - когда такое изолированное существо являлось предупредителем событий, о которых нормальные люди никак не догадывались.

    Меня, более взрослого, интересовал вопрос об образности мышления этой группы людей. Я наблюдал одного такого мальчика лет семи. Когда к нему приближались разные люди, его лицо и жесты по-разному на них реагировали: к наиболее ласково к нему относящимся мальчик гораздо ранее ощупа их делал приветственные жесты и веселел лицом, некоторых встречал равнодушно, а были и такие лица, от которых он заранее как бы защищался.

    Кроме тончайшего анализа людей по запаху и по сотрясению пола или почвы от их способа хождения, было нечто и другое, которым оповещались о внешнем мире слепо-глухо-рожденные. Думаю, это было радиоактивное осведомление о предметах и явлениях, на которых возбуждалось их внимание; очевидно, эти вибрации, принимаемые их организмом, имели своеобразные формы сигналов, которые заменяли цвет и звук у зряче-слышащих. Самозащита организма и ориентация его в окружающем не исчерпывались одними внешними органами чувств. Взять хотя бы чувство равновесия, базирующееся, главным образом, на зрении у нормальных людей, - у тех оно всегда очень сильно и прочно развито, помимо зрительных установок, очевидно, непосредственно в заушных капсулах. По крайней мере, упомянутый выше мальчик каким-то чудом взбирался на крышу и переходил по тонкой жерди через ручей.