Нет радости выше радости творца, ибо у творчества нет иной цели, кроме творчества. «Давайте придадим чуткости нашим пальцам, то есть всем точкам нашего соприкосновения с внешним миром», — призвал он когда-то. Так же и Бог придает особую чуткость Своим пальцам — когда возвышает человека до творчества. Творческий трепет пронизывает все мироздание. Любые формы и виды существ, от ангелов до червей, стремятся, чтобы их услышали другие, те, кто выше и ниже их. Никакое усилие не пропадает, любые звуки будут услышаны. Но каждое злоупотребление такой властью не только ранит Бога, но и останавливает само Творчество, надолго оттягивая наступление Рождества на Земле.
Ah'je n'aurai plus d'envie;
Il s'est charge de ma vie.
Salut a lui chaque fois
Que chante le coq gaulois.
[Что еще в жизни надо?
Радость — высшая награда.
Пусть ворвется утром в дом
Звонким галльским петухом!
(Перевод А. Ревича)]
Я намеренно переставляю эти двустишья, движимый тем же чувством, что заставило меня, пусть и ошибочно, перевести «il»58 как «Dieu»59. Я свято верю, что роковое влечение к le bonheur60, о котором говорил Рембо, означает радость обретения Бога. Alors — «Salut a Lui chaque fois que…»61
Почему же, спрашиваю я себя, Рембо я люблю больше всех остальных писателей? Я отнюдь не слепой поклонник юности и не лукавлю перед самим собой, заявляя, будто он столь же велик, что и другие писатели: назвать можно было бы многих. Но есть в нем нечто такое, что трогает меня больше, чем творение любого художника. И я пробираюсь к нему сквозь туман и мглу языка, которым я так и не овладел! Собственно, только попытавшись по глупости перевести его сочинения, я смог полностью оценить силу и красоту его речи. В Рембо я, как в зеркале, вижу свое отражение. Все сказанное им не чуждо и мне, каким бы диким, нелепым или непостижимым оно ни казалось. Чтобы понять другого, необходимо отказаться от себя, и я отчетливо помню, как совершил такой шаг, впервые заглянув в его книги. Я прочел всего несколько строк в тот день, чуть более десяти лет назад, и, трепеща как лист, отложил томик. Тогда у меня возникло ощущение, не покинувшее меня и по сей день, что он сказал о нашем времени все. Словно раскинул шатер над пустотой. Он — единственный писатель, которого я читаю и перечитываю с непреходящей радостью и волнением, всегда обнаруживаю в нем что-то новое, и меня неизменно глубоко трогает его чистота. Что бы я о нем ни сказал, это всегда не более чем попытка приблизиться к нему — в лучшем случае apercu62. Он — единственный писатель, гениальности которого я завидую; все остальные, какими бы великими они ни были, никогда не вызывали у меня ревнивого чувства. Подумать только, в девятнадцать лет он завершил свой путь! Прочти я Рембо в молодости, вряд ли я бы написал потом хоть строчку. Не было бы счастья, да невежество помогло!
До того как я наткнулся на Рембо, властителем дум для меня был Достоевский. И будет всегда, в определенном смысле, так же как Будда всегда будет мне дороже Христа. Достоевский спустился на самое дно, пробыл там бесконечно долго и тем не менее вышел оттуда цельным человеком. Я предпочитаю цельного человека. И раз уж мне суждено жить на этой земле лишь однажды, я предпочитаю познать ее в нераздельном единстве Ада, Чистилища и Рая. Рембо познал Рай, но до срока. И все же, благодаря этому опыту, он сумел дать нам более яркую картину Ада. Жизнь его в зрелости, хотя зрелым мужчиной он так и не стал, была Чистилищем. Но таков удел многих художников. Гораздо больше меня интересует, каким видел Рембо Рай возвращенный, Рай заработанный . Это, разумеется, нечто совершенно иное, нежели блеск и волшебство его слов, — они для меня несравненны. Но вот его жизнь я постигнуть не в силах, до такой степени не соответствует она его видению мира. Всякий раз, читая его жизнь, я чувствую, что тоже потерпел крах, что все мы терпим крах. И тогда я возвращаюсь к его поэзии — ей крах неведом.
Отчего же теперь я люблю его более всех других писателей? Оттого ли, что его крах столь поучителен? Оттого ли, что он сопротивлялся до последнего? Признаюсь, я люблю всех, кого называют бунтарями и неудачниками. Я люблю их за то, что они человечны, за то, что они «человеческие, слишком человеческие»63. Мы знаем, что Бог тоже любит их более всех других. За что? За то ли, что они — испытательное поле духа? За то ли, что именно их приносят в жертву? Как ликует Господь при возвращении блудного сына! Чья это выдумка, человека или Бога? Полагаю, что тут взгляды человека и Бога не расходятся. Человек тянется вверх. Бог — вниз; иногда их пальцы соприкасаются.
Когда я предаюсь сомнениям, кого же я люблю больше, тех, кто сопротивляется, или тех, кто сдается, я знаю, что они нераздельны. Непреложно одно: Бог не хочет, чтобы мы пришли к нему непорочными. Нам предначертано познать грех и зло, сбиваться с пути истинного, заблуждаться, впадать в непокорство и отчаяние; нам положено сопротивляться, покуда хватает сил, — тем полнее и унизительнее поражение. Наша привилегия — привилегия людей, свободных духом, — делать выбор в пользу Бога, от всего сердца, широко открыв глаза, с готовностью, которая дороже любых других желаний. Непорочный! Он Богу ни к чему Он и есть тот, кто «играет в Рай ради вечности». Все полнее и глубже напитываться знанием, все более и более отягощаться чувством вины — вот привилегия человека. От вины не свободен никто; какого уровня ни достигнешь, тебя осаждают новые обязательства, новые грехи. Лишив человека невинности, Бог превратил его в возможного союзника. Дав ему разум и волю. Он одарил его правом выбора. И человек в мудрости своей всегда выбирает Бога.
Несколько выше я говорил о приготовлениях Рембо к новой жизни, имея в виду жизнь духа. Хотелось бы сказать об этом еще несколько слов. Мало того что приготовления эти были недостаточны и совершенно неподходящего характера, но и сам он стал жертвой собственного полного непонимания той роли, что уготовила ему судьба. Будь ему ведом иной духовный климат, может, его жизнь пошла бы совсем по-другому. Если бы ему встретился Учитель, он бы не превратил себя в мученика. Он готовился к совсем иному приключению, нежели то, что ему выпало. А с другой стороны, он не был готов, потому что, по пословице, когда ученик готов, Учитель всегда тут как тут. Беда заключалась в том, что он не признал бы «ni Maitre, ni Dieu»64. Он крайне нуждался в помощи, но гордость у него была непомерная. Не желая унижаться, не желая склоняться перед кем бы то ни было, он тратит себя впустую. Он убежден, что, только отказавшись от призвания, он сохранит себя: в этом проявилась его наивность, но в этом же — и бич возраста, Я вспоминаю Бёме: сапожник, не имевший, можно сказать, языка, он сам его изобрел и с помощью этого, пусть и труднопостижимого, языка передал свое послание миру Можно, конечно, счесть, что, наступив вдруг себе на горло, Рембо тем самым тоже сумел многое передать, но цель у него была иная. Он презирал мир, готовый воздать ему хвалу, он отрицал самую мысль о том, что его труд имеет какую-то ценность. Но это означало только одно — он хотел, чтобы его приняли таким, каков он есть, с первого взгляда, без размышлений! Однако если поглубже вникнуть в этот акт самоотречения, на ум приходит судьба Христа; можно сказать, что он избрал путь страданий, дабы придать им непреходящий смысл. Но Рембо выбирал бессознательно. А вот те, кто нуждался в нем, те, кого он презирал, они-то и придали смысл его трудам и его жизни. Рембо же только поднял руки. Он был не готов взять на себя ответственность за свои высказывания, зная, что его не примут таким, каков он есть.
58
Он (фр.).
59
Бог (фр.).
60
Счастью (фр.).
61
Тогда — «Пусть войдет Он в каждый дом… » (фр.).
62
Здесь: субъективное мнение (фр.).
63
«Человеческое, слишком человеческое» — название известного эссе (1878) Ф. Ницше (прим. перевод.).
64
Ни Учителя, ни Бога (фр.).