«Господи, так хочется быть богом! Ведь был же когда-то! Был долгое время, год, а то и больше, а сейчас так и пяти минуток нельзя?»

Мы: «А зачем тебе?»

«Чтобы знать!»

Мы: «Что — знать?»

«Что нужно!»

Мы: «Вот остолоп, вот остолоп! Да кто же это знает все, что нужно знать? Ни один бог на свете никогда не знает этого!»

А тогда и в самом деле — какой смысл быть богом?

И когда это произошло? Когда накопление опыта жизни кончилось, а началось его расходование? В какой точке произошло-то? Для тебя? Для «мы»?

Никогда Корнилов не видел нереальных снов.

Он никогда не слышал во сне не слышанной прежде музыки, точно так же, как не видел красок, которых нет в ньютоновском спектре.

Не видел женщин, которых никогда не знал. Евгения Владимировна ему снилась, бестужевка Милочка снилась, Леночка Феодосьева приснилась недавно, но женщины незнакомые — никогда!

Папочка самарский снился с самых ранних лет но вот саратовский являлся уже только в состоянии полусна, полуяви.

И Великий Барбос — так же.

Боря с Толей — так же.

Пушкинский Евгений Онегин, репинский Петр Первый, толстовский Пьер Безухов — уж как были знакомы, знакомее самых близких людей, но в то время, как близкие и даже случайно встреченные, но реальные люди снились то и дело, эти, близкие, но нереальные, не слились никогда. Итак, сны были для него безукоризненной проверкой реальности — если что-то снится, значит, существует.

Флюиды, что ли, какие-то исходят от одного существующего предмета к другому существующему? Может, не только на земном притяжении, но и на взаимном излучении флюидов держится реальный мир, а все воображаемое, все изображенное на страницах книг, на полотнах художников и в скульптурах не обладает этим флюидным излучением? И потому никогда не снится Корнилову?

От Корнилова флюиды, конечно, исходят тоже, создавая подобие магнитного поля. Вот бы куда заглянуть — в это поле?! Посмотреть, проанализировать — что, как, почему? Почем стоит? В такую-то ночь это поле преотлично должно быть видно. Если уметь смотреть!

Действительно, ночь становилась все темнее, ночнее и ночнее — смотри, изучай, постигай самого себя, кто мешает? Решай — бежать или не бежать? Никто ведь не мешает, свобода!

Звуковая гамма будто бы соответствует цветам оптического спектра, и вот Римский-Корсаков и Скрябин видели ноту «ми» голубой, а «ре» — красной.

«Мысль человеческая,— подумывал нынче Корнилов,— тоже спектральна, то она черная, то — голубая, то — природно зеленая.

Научиться бы понимать, в каком цвете ты всякий раз размышляешь? И звоночек бы предупредительный, чтобы звонил при переходе мысли из одного цвета в другой?!

А не пойти ли в город Аул?

На улицу Локтевскую, в дом № 137? И не выкопать ли там из-под голубятни «Книгу ужасов», а тогда уже, с «Книгой»,— бежать? А с пустыми руками зачем бежать-то? Чего ради? Чего спасать? Свои собственные, Корнилова Петра Васильевича, грехи? Или — Корнилова Петра Николаевича? Или, может быть, уже третий явился Корнилов, бывший когда-то комендантом города Улаганска, и вот уже и его нужно спасать?»

А-а-а, ч-черт побери, а для чего все это ему? Эти мысли, мыслишки? Вопросы, вопросики? Логичные, сумбурные? Для чего?

А вот: если бы он хотя бы на один из них, совершенно безразлично на какой именно, мало-мальски удовлетворительно ответил — жить было бы должно. Это было бы бесспорным доказательством — должно!!! На воле или за решеткой, уже другое дело, это стала бы вопросом не столь существенным.

«Я, Корнилов Петр Васильевич, будучи заключенным в Забайкальском лагере военнопленных белых офицеров в 1921 году сменил отчество ВАСИЛЬЕВИЧ на НИКОЛАЕВИЧ, а под этим именем... » писал он еще несколько минут спустя при свете огарка, то и дело поглядывая на «ПРИКАЗ № 1».

Приказ лежал перед ним в развернутом виде.

«А Евгения Владимировна Ковалевская? — вдруг подумал он.— С ней-то — как же? Он жил под чу жим именем, а кто этому содействовал? Кто, кроме него самого, это преступное деяние совершил? Гражданка Ковалевская совершила! Совершила да и бежала из города Аула в неизвестном направлении — вот как было дело!

Какое юридическое дело, какое уголовное!»

«Нет,— решил Корнилов спустя еще минуту-другую,— нет, нет, не буду я и этого делать, ничего не буду писать, никаких признаний! Не надо письменного вида признаний и размышлений — не подходит! » Пусть по-прежнему будет вид устный — допрос УУР и его, Корнилова, ответы!

На другой день УУР не пришел. Ясно: хотел потомить Корнилова, попытать его:

«А ну, а ну беги, дорогой! На все четыре стороны, а я тебя поймаю! То-то смешно: никто тебя не арестовывал, а ты — убежал!»

А Корнилов-то, он на воине в окопах перед наступлениями не томился, что ли? В Забайкальском лагере не томился? В неизвестности не томился, что ли, когда ехал в телячьем вагоне в город Аул к неизвестной еще женщине Евгении Владимировне?

Привычное дело!

Убеждая себя, что — привычное, он прогулялся в город, походил по улицам Гоголевской и Пушкинской. На улицу Льва Толстого, к дому № 17, не пошел, не было желания.

Гоголевская и Пушкинская напомнили Невский и Литейный. Тем и напомнили, что те и другие он видел собственными глазами. Географическая общность мира в том и состояла, что все виденное своими глазами было Землею, реальным Земным шаром, а все остальные пространства — только понятиями о Земле, о Земном шаре.

Вот он и ходил по Гоголевской и Пушкинской, ждал настроения, все равно какого, лишь бы оно было, лишь бы пришло и потеснило томление, но настроения — никакого — все не было и не было.

Тогда он пошел на окраинные улицы, на знакомые, и там обратил внимание — огромные такие, ну прямо-таки крепостные стоят ворота.

Стоят, коричневые от времени, совсем не городского вида, дикие, им бы около одиночного какого-нибудь, лесного, глухого жилища стоять, не пускать туда ни волков, ни медведей, ни разбойников, но вот они здесь находятся на улице Никитинской, бывшей Бийской, № 131 — две огромных створни, два толстенных вертикальных бревна, на одном бревне — глубокая, черная трещина. Так ведь все это — и створни, и столбы — до революции еще были и существовали?! И трещина, вполне возможно, тоже дореволюционная? Корнилов даже принюхался к трещине — оттуда пахло темнотой.

При воротах — двухэтажный дом К. М. Баева, помощника классного наставника Аульского реального училища, коллежского секретаря.

А рядом — Стефановича, из ссыльных поляков, этот вместе с забором и воротами выкрашен в зелень и тоже двухэтажный.

А с другой стороны домик в один этаж, веселый, с огромными окнами, без ставень, живет немец-колбасник Мерс.

Стефановича кажется в живых нет, а вот Мерс как торговал до революции колбасой, так и торгует ею до сих пор а еще плодит «мерсят» мальчиков и преимущественно девочек.

Мерс брал жену из города Бийска — это издавна считалось хорошим тоном среди купечества и ремесленников многих уездов Западной Сибири.

Кое-какое объяснение странному явлению Корнилов нашел, когда заглянул однажды в материалы переписи населения: во всех сибирских городах мужчин всегда проживало больше чем женщин а вот в Бийске во все времена было почему-то наоборот, преобладали, и довольно заметно, женщины, в том числе, должно быть,— первостатейные невесты.

Вот и Мерса его невеста не подвела.

А еще у Мерса, как до революции, так и в настоящее время, была холеная лошадка, гнедая красавица почти толстушка, но резвая и с громким голосом а при ней был и оставался бородатый, почти безмолвный, кучер.

Кучер по утрам отвозил Мерса в колбасное его заведение, Мерсиху — на базар, покупать мясо, «мерсят»-невест — на Первую Алейскую улицу в 22-ю советскую школу-девятилетку, в послеобеденное время кучер на своей резвушке доставлял свеженькую, удивительно ароматную колбасу, в бумажных пакетах, ресторану «Савой» — бывшего генерала Кобылянского, а также в дома других частных предпринимателей и коммерсантов, поговаривали, что совответработников городского и окружного аппарата кучер тоже иной раз не миновал.