Только что заложен первый в истории России тракторный завод.

Только что началось строительство Туркестано-Сибирской железной дороги.

Только что, незадолго до своей смерти, Ленин сказал, что он нашел ту ступень соединения частного интереса и контроля его государством, которая составляла камень преткновения для многих и многих социалистов.

Только что на XIV съезде партия переименовала себя из РКП (б) в ВКП (б) — что все это значило?— думал и думал Корнилов,

Вот-вот будет пущена Волховская гидроэлектрическая станция...

Вот-вот, вот-вот, вот-вот что-то еще и еще случится — только с этим ощущением и можно было жить в России, а он этого ощущения все еще не принимал, не мог и боялся его: потому что ему с головой хватало событий вот-вот минувших, недавних, он и в них-то не мог до сих пор разобраться и все откладывал, все откладывал этот разбор на завтра, на послезавтра...

Кроме того...

Кроме того, приятно, поди-ка, будет УУР, если Корнилов убежит! «Убеги, Корнилов, убеги, а мы тебя поймаем, мы тебя доставим в город Аул по этапу, мы тебя спросим: отчего убежал?» Да так оно, кажется, и было — не провоцировал ли УУР побег? Какая искренность, какие разговоры, какие книжечки — Боря и Толя! — какие свободы: хочешь, допрос будет сегодня, а хочешь, так и завтра.

Потом «Приказ № 1» коменданта города Улаганска от 14.XII.1919 г.

А вдруг... А вдруг УУР очень хотел, чтобы Корнилов убежал с его глаз долой, хотел его выручить, спасти? Ну кто бы это оставил его с «Приказом № 1» наедине и не арестовал бы, если бы не хотел, чтобы подследственный скрылся?

Как же было-то? На самом деле?

Корнилов позавидовал удачливому беглецу. Ну, конечно, вот сейчас, вот в эту минуту, где-нибудь, в какой-нибудь стране кто-то обязательно выламывает решетку тюремной камеры. Кто-то ее уже выломал. Кто-то, крадучись и прыгая, минует тюремную стену.

Кто-то — на свободе!

И никогда-никогда не будет пойман, а будет отныне жить той самой жизнью, которой хотел жить.

Познакомиться бы со счастливчиком, а?! Поздороваться бы. Подлец, поди-ка, убийца, а ведь вызывает чувство зависти — ему-то можно, он-то смог, а — ты?

Вот бы удивился тот беглец: у Корнилова ни решетки, ни тюрьмы, у него невероятно темная ночь под рукой, а не бежит! «Не бежишь? Ну и дурак, пожалеешь не раз! Посадят в настоящую тюрягу, в угловую камеру второго этажа, в бывшую монашескую келью, оттуда будешь рваться на свободу и замышлять побег — вот тогда и поймешь, каким ты в ту ночь, свободную своей темнотой, своей бездонностью, был ничтожным и глупым человеком! Ну — торопись, ведь рана на голове зажила, а за ночь ты тридцать верст отмахаешь! Торопись, чтобы не проклинать себя, когда будешь в тюрьме!»

Корнилов пошарил в карманах пиджака, ничего не нашел, сходил в избу, принес два предмета: спичек коробок и медный пятак.

С большого пальца левой руки он подбросил пятак высоко вверх, прислушался, как упал он на землю.

Зажег спичку. Пришлось и еще зажигать огонька, прежде чем обнаружилась в темноте судьба — пятачок лежал «орлом» вверх, то есть вверх лежали серп и молот, Земной шар, пучки колосьев и показывали: бежать!

Что с собой?

Бритву с собой, полотенце, мыло, зубную щетку — с собой! Порошок-то есть ли зубной? Белья две пары...

Но тут вот какое дело, и это уже всегда, это неизбежно — чуть еще раз засомневался, чуть зазевался, чуть замешкался в исполнении предначертаний «орла», как в ту же минуту вместо твоего собственного «я», судьба которого в эту минуту решается, появляется умненькое такое «мы».

Является, и уже не от себя, не от собственного «я» ты начинаешь думать и рассуждать, нет, ты начинаешь думать за «мы»: что и как должны думать мы, человечество, почему мы должны думать именно так, а не иначе и что из наших раздумий-размышлений следует? Из наших?

«Германия-то,— думал Корнилов,— Германия-то, со всею очевидностью проиграв войну, погибая, обливаясь кровью, все еще дралась, все еще хотела, если уж не воевать, то обязательно еще убивать кого-то, убивать, убивать!»

И дальше, и дальше:

Да если бы кайзер Вильгельм Второй послушался своих генералов, принца Макса Баденского послушался и заключил мир хотя бы на год раньше, сколько бы миллионов жизней сохранилось на земле? От каких страданий и сама-то Германия была бы освобождена? И сколько бы в Европе и на других континентах не состоялось бы революций и гражданских войн, которые нынче состоялись?

Но Вильгельм Второй воевал и воевал, убивал и убивал, и ведь даже после этого его никто не судил всерьез, поговорило правительство Веймарской республики вокруг да около, потом испугалось собственных разговоров и вот, слышно, возмещает кайзеру убытки в размере 125 миллионов марок по довоенному курсу да еще и дополнительно выплачивает 15 миллионов пенсиона! Налоги с бывших солдатиков, которых не успел добить кайзер, взымает новая республика и посылает кайзеру за границу — как хорошо, как патриотично и благородно!

Вот что вдруг припомнило, вот что рассудило вдруг «мы», а почему? По какому же поводу?

Да потому что кайзера Вильгельма Второго оно сравнило с вдовой Дуськой, убитой в драке веревочников. Ну как же: Дуська тоже ведь дралась бессмысленно, уже погибая, истекая кровью, стоя на коленях, она все еще размахивала обломком весла, обязательно хотела кого-нибудь если уж не убить, так хотя бы поранить.

Может, она была права? Почему Вильгельму это можно, а ей, Дуське, нельзя?

И дальше, и дальше: Дуська-то, вдова, она, если бы осталась живой, если бы ее потащили в суд, разве она отрицала бы свою вину? Никогда

И Вильгельм-то-Дуська-Второй — разве когда-нибудь повинился перед кем-нибудь?

Он — герой! Он, герой, не сомневался, бежать или не бежать из своей собственной империи, он такой же вот, кажется, темной ночью, с зонтиком в руках, постучался в домик голландского обывателя — Корнилов слыхал, будто бы к аптекарю,— да и сидит за границей по сей день, пишет геройские свои мемуары и даже не помнит, как, объявив в 14-м году мобилизацию, перепугался до смерти, хотел ее отменить, но генералы генерального штаба не позволили, объяснили его величеству, что мобилизация — дело необратимое.

«А это все — к чему?» — с удивлением спросил Корнилов у «мы».

«А к тому, дорогой, что если миллионы немцев взяли под свою защиту Вильгельма, так ты, Корнилов, совершенно не виноват в том, что взял под защиту вдову Дуську. Так устроено в мире, а ты — ни при чем».

«Верно, верно! — подхватил мысль Корнилов и даже развил ее: — Если уж немцы сделали из Вильгельма героя, то как бы они и еще не натворили каких-нибудь дел. В том же духе...»

Конечно, Корнилов нынче подозревал, что великие философы мира сего, так хорошо, так умно размышлявшие по самым разным поводам от лица «мы», потому только и существовали, что умели очень ловко отнекиваться от своего собственного «я».

Мысль, которую создает «мы», она ведь беспредельна...

«Беспредельна?! » — усмехнулось «мы».— А ну-ка, ну-ка — войди в эту беспредельность! На несколько шагов? Войди — и тотчас наткнешься на какую-то преграду, дальше которой для мысли хода нет! И справа, и слева, и сверху, и снизу — повсюду пограничные знаки, и перешагнуть их — ни-ни! Но какую геометрическую фигуру они ограничивают — треугольник ли, круг ли, квадрат ли — это неизвестно. Какими линиями ограничивают — прямыми, ломаными, синусоидами — неизвестно. Какой ограничивают объем и пространство — понять никак нельзя, невозможно. Крохотный это и вонючий закуток или в огромное ты заключен пространство — ты не знаешь. И все дело в тебе самом: хочешь — считай, что находишься в вонючем закутке, хочешь — думай, что твое пространство это нечто великое и величественное, достойное гордости и благодарности. Выбирай и радуйся! Радуйся и выбирай, потому что — свобода выбора! Другой свободы у тебя нет и не будет».