Изменить стиль страницы

И Зинаиде тоже припомнилась Домнина борчатка-барнаулка с оторочкой по воротнику, по рукавам, пушистая оренбургская шаль припоминалась, спокойное, с голубыми глазами навыкате лицо. Она тоже подумала: «Не она ли?.. Не может быть!»

Так ждали они молча — кто же к ним подъедет?

Подъехал Шурка. Остановил Соловка за сажень, спросил:

— Кто там! Свои ли?

Первым гавкнул Барин: «Да ты что, Шурка? Не признаешь хозяина? Да ты что это, Шурка?»

Но Устинов молчал. И Зинаида молчала.

— Кто? — крикнул Шурка еще громче и тревожнее.

— Я это! — ответил наконец Устинов.

— Да пошто же вы молчите-то, батя, когда спрашивают вас? — Устинов и еще промолчал, а Шурка спросил: — С кем же это вы есть? — Подстегнул Соловка, подъехал близь, узнал: — Ты, Зинаида Пална? Значит, ты? Откудова же ты батю везешь? С какого места?

— Из беды везу я его.

— Из какой? А Моркошка где же, батя?

— Гибель ему пришла… Окончательная. И я-то сам ранен сильно… Тебя кто послал за мною?

— Ксенька послала меня, батя. У Мишки у Горячкина опознала она меня. Я к Мишке на миг с Крушихинского базара только и своротил, а она — тут как тут. Да мы, батя, с Мишкой с Горячкиным и не пили вовсе. И в карты не играли. Мы сурьезно с им беседовали.

— Ты трезвый, Шурка?

— Хоть сейчас дыхну, батя! Я с Мишкой — ни вот столечко! С базара могло остаться в дыхании. Вы-то, батя, в каких санях далее поедете? В энтих? Либо в своих? Ну? Пошто же вы молчите? Либо мутит вас?

— В своих…

Шурка торопливо кинулся перетаскивать тестя. Он тащил его неловко, мимо Зинаиды и через ее колени, а та сидела молча и сначала ни слова не говорила, и ни одного движения не было у нее, а потом она стала у кого-то спрашивать:

— А как же я? А как же я? Как же я-то?

Устинов простонал — засаднило у него в ноге. Шурка спросил: «И кровь, однако, из вас, батя?» Зинаида всё спрашивала: «Как же я-то?»

Наконец Устинов оказался в Шуркиных санях весь — с руками-ногами. Шурка расправил его, скрюченного, по соломе, развернул Солового в обратную сторону и удивленно спросил:

— Ты, Зинаида Пална, почто всё о себе-то? Как ты да ты? Заладила свой вопрос, и ничего более! Женский вопрос-то! Бабий!

И Шурка с сердцем стегнул Соловка, погнал его, нерасторопного, к дому.

Глава пятнадцатая

Сказка про девку Наталью, про парня Сему-Шмеля

А еще жила-была в Лебяжке сказка про девку Наталью.

Наталья эта заморышем росла, от горшка два вершка, не более того.

На нее никто и не глядел сроду, ни один парень, так она сама сказала: «Пойду взамуж! Хоть тут што! Все идут, и я пойду!»

Ей говорят: «Ладно уж, сиди уж век свой в девках! С тебя не спросится, тебе не припомнится, это от бога тебе написано!»

Она: «Нет, пойду! А не выдадите меня, не сможете — я удавлюся на веревочке! И другим нашим девкам дорожку перебегу, свадьбы попорчу! Все кержацкие парни от наших девок отшатнутся, когда середь их висельницы водятся!»

Вот зараза так зараза девка эта была Наталья!

Думали-думали полувятские — как и что им со своей с замухрышкой делать, как быть, и — надо же! — придумали.

А когда так, слышат однажды на кержацкой-то стороне с утра раннего: полувятские за бугром галдят. Шум у них там и звон, в дуду и в струну играется, и песни бесперечь поются.

Што тако?

Уже за полдень кержак один вернулся с лесу — он в бору лесину рубил, говорит своим: «Знаю, што там у их происходится! Весть от человека ихнего получил. И сам собою, ехал мимо с лесиной, тоже краюшком глаза заприметил…»

«А што тако?»

«Оне там девку одну навеличивають!»

«Девку?!»

«Ее!»

«Да с ума они посходили, нехристи?! Из-за девки эдакий шум на весь мир? Взамуж выдают, что ли, ее?»

«Не выдають, а просто так. Именины ей правять. Три дни будут править их. Может, и больше!»

«Боже ты мой! — крестятся староверы двумя перстами. — Истинные нехристи тот полувятский народ! Да ежели из-за кажной девки-именинницы столь делается шуму, дак и молиться-то когда? И робить когда же?!»

«Да у их не из каждой деется так. У их из-за одной только это происходится, из-за особой! Натальей зовуть!»

А пойти поглядеть всё ж таки охота кержакам на ту, на шумную сторону.

Пошли.

Глядят.

А там, правда што, девка стоит в круге, от горшка два вершка и убрана в ленты шелковые вся, а мужики, бабы, ребятишки и даже, сказать, попишка ихний, полувятский, девку славят, целуют и обнимают, на руках по кругу носят, подымают.

Вот диво так диво!

Тут одному кержацкому парню — Семой звали, Семка, прозвище — Шмель, гудел он сильно в нос, в правую ноздрю, — вот ему и стало шибко интересно.

«Пошто же у вас обычай такой: без свадьбы, а просто так девок столь велико славить?!» — спрашивает он.

«А это не обычай у нас! Это, говорим же вам, бестолковым кержакам, никого не касается, ни для кого не деется, как только для одной Наташеньки милой нашей!»

«Да пошто же для ее-то для одной?»

«Она у нас раскрасавица! Расприглядная, расдушенька, свет девонька!»

Во те на!

Поглядывает Сема-Шмель сверху вниз, сперва издаля, после — близко, где же она, та самая красота-красотища? Не видать ее ничуть ему!

Другой день — обратно шум на той же полувятской стороне. Дуда еще громче, струна еще пуще, песни гуще!

«Пойду ишшо! — думает Сема-Шмель. — Не углядел я прошлый раз красоту-красотищу, не иначе — худо глядел. Нонче буду глядеть в оба!»

Приходит.

Спрашивает:

«Ну а што же тако у вас, у полувятских, получится, когда взамуж станете ту девку выдавать? Какой же ишшо шум и галдеж?»

«А взамуж мы ее, нашу Натальюшку-свет-росиночку, никому не выдадим! Сами будем ей вот этак же каждый год в ножки кланяться, любоваться ею, расприглядной душенькой!»

Обратно — вот те на!

Ну и ну!

«А когда бы я — Сема-Шмель, парень хоть куды, в правую ноздрю гужу, позвал бы девку за себя? И тогда не отдали бы?»

«Дак и не думай даже! Вот шестеро у нас девок-невест — пятерых кто хотите берите, шестую оставляем за собой! Шестую пальчиком тронуть никому не дадено!»

И вот уже третий день идет гулянка вокруг девки Натальи, от горшка два вершка.

Уже и дуда хрипит, и струна с устали скрипит, и попишка полувятский на ногах едва стоит, — именины идут своим чередом да ладом.

Тут-то и углядел Сема-Шмель девки Натальи красотищу!

Што станешь делать?

Он, Сема, сделал так: схватил из круга девку и ну бежать с ей, и ну бежать. Она легка ему в руках-то была, он быстро мчался, все полувятские его догоняли, ни один не догнал.

После всею-то свою жизнь Сема хвастался, в правую ноздрю гудел:

«Все женились как женились, а я свою милую посередь дня с кругу украл! Убёгом взял! Вот я какой!»

Вот как было, как случилось.

С той поры в Лебяжке фамилия Шмелевых тоже водилась.

«А вот бы в сказке пожить бы столько-то? Хорошо, поди-ка?!» — подумал Устинов, лежа в постели, только что проснувшись.

Сказку рассказывала в горнице Домна старшей внучке Наташке, Ксенькиной дочери.

И эта Наташка с интересом слушала про ту Наташку-невесту, не всё понимала, зато всему радовалась:

— Бабаня, скажи еще! Как было-то, бабаня, где Шмель-то Сема побежал? А сильно догоняли-то его?

— Сильно догоняли Шмеля, но не догнали никак! — подтверждала Домна, и что-то было нынче в ее голосе, что Устинов прежде будто бы и не замечал. Не совсем ему известное, а может быть, забытое.

Это, припомнилось ему, бывало с ним, но только давно уже, в молодости, когда что-то еще и еще незнакомое и неизвестное он вдруг замечал в жене своей Домне. То в голосе ее, то в походке, то во взгляде. Но слишком уж много прошло времени с той поры их начальной супружеской жизни, чтобы такая же неизвестность являлась снова.

«Может, это обида в Домне слышится? — подумал Устинов. — Обида, что Зинка Панкратова отыскала меня в лесу, сняла с бороны? Зинка, а не она сама?» — подумалось Устинову.