Изменить стиль страницы

Вместе с тем хороший ведь был мужик Половинкин, честный, не говоря уже о том, что работящий. И честность и трудолюбие ему, неумелому, много тяжелее давались, чем умелым и удачливым, а он всё равно их держался, никогда не предавал. Если же кому завидовал, так больше в себе, почти что молча, как бы издалека, а не совсем вблизи. И лишь очень редко — вслух.

Половинкин — была у человека фамилия, она тоже происходила от сказки, от одной из шести полувятских девок, от девки Анютки.

Зима была лютая, говорилось в той сказке, кержакам-раскольникам с непривычки и вовсе невыносимая, и вот они сидели в своих землянках, носа не показывали. Зато полувятским девкам-невестам стужа была нипочем, они тропки через бугор протоптали, день и ночь по ним туда-сюда бегали.

И вот в доме-землянке немудрящей семья староверческая сидит, чай смородиновый пьет, печурку бесперечь греет, вдруг — стук-бряк, а далее еще и звон в стеклышке раззвенелся, это полувятская девка парня выманивает. Это Анютка выманивает Власа, вот кого! Начнет с окошка, ну а после уже и в двери так же брякается.

Тогда и придумали Власовы старики-родители изнутри избу на замок закидывать. Как выйти кому на двор, то и просят у батюшки ключик — он его с крестом на шее, на шнурочке носил. Он ключик даст, а тогда уже можно самого себя открыть и на волю выпустить.

А тут Анютка за окном, за дверьми никак не унимается:

— Власик ты мой, Власёночек, выходи ко мне бегом, пирожочком угощу непременно! Сама пекла, сама пирожочек принесла тепленький!

А Влас, тот парень-кержак, терпел да терпел под замком, после накидывает на себя шапку, но не в дверь бежит, а головой в шапке прямо в оконце ударяется. Ударился и сгинул с глаз родительских в одно мгновение. Будто и не сидел с отцом с матерью у печурки, не пил с ними чай смородиновый!

Ну, родители, и сестры, и братья Власовы замешкались, ключиком-то себя не сразу открыли, не сразу кинулись на полувятскую сторону. Прибегают, запыхавшись, к Анюткиной избе, а Влас там уже сидит и тоже чай с милой со своей попивает. Настоящий уже чай, китайский.

— Да как же это ты, Власушко?! — взмолились родители, и братья, и сестры, и кто еще там в то самое время. — Как же чай в чужой избе пьешь? К чужой, к поганой посуде своими губами касаешься! Ой, погибель нам, ой, погибель! А свой-то дом, своя чашка-ложка уже и ненужные тебе? И вера своя, и двуперстный крест?

— Не серчайте, не убивайтесь, родители, и вы, братья-сестры! отвечает Влас. — Вы глядите-ка лучше, как мною сделано-придумано! Мною из родного дома своя чашка взятая! Вот она. Я из Анюткиной-то чашки раз только глотну, а второй-то — из своей уже! Я в половину только свой обычай не блюду! Дак это разве беда — половина-то? Одна-то только?! Половиночка крохотная?

— Ахти, ахти! А когда креститься, где будет твоя половина?

— И тама-ка — так же самое сделаю я! Тремя пальцами придется класть крест, дак я один-то наполовинку в ладошку в свою упрячу! Чтобы он не торчал сильно-то, не пялился! Вот как! У нас с женушкой Анютушкой завсегда и всё только эдак и будет: напополам!

Вот откуда пошла в Лебяжке эта фамилия — Половинкины.

Но те, Половинкины самые первые, видно по всему, и схитрить и слукавить умели, а нынешний этого свойства был вовсе лишен.

И в те далекие времена вот какие заводились сказочки, а нынче совсем было не до веселья.

Половинкин ушел, Комиссия задумалась, а потом Петр Калашников сказал:

— Это масса от нас ушла! Ей-богу! И как бы нам, товарищи, действительно не оторваться от массы! Может ведь получиться?

— Может! — подтвердил Устинов. — И не только мы, но и государство может без массы и без народу остаться!

— Как это — без народу, Никола? — спросил Калашников. — Уже непонятно мне? Народ-от куда же подевается? Люди-то?

— Вот именно: люди никуда не подеваются, люди будут, а народу не будет! Когда общего слова нету! Когда он и сам-то для себя такого слова не находит! Тогда какой же это народ?

— Половинкин ушел от нас вот как, — захотел объяснить Калашников, ему общественность более по душе, да он боится, что из ее ничего не получится! Более того, он боится — придет Колчак, до смерти подавит всяческую общественность и нашу Комиссию в том числе. И в том же числе его самого, лично Половинкина!

— Половинкин ушел потому, что ему Колчак много милее! Он за Колчака! не согласился Дерябин с Калашниковым. — Он за военную диктатуру!

— Половинкин ушел, потому что и сам не знает, как лучше, как хуже! Вот он и ушел! Чтобы не путаться мыслями! — подумал вслух Устинов.

Тут заявил свое мнение Игнашка Игнатов.

— Ага, ага! — сказал он, подняв палец вверх, помахивая им над головой, над реденькими сивыми волосами. — Вот и Половинкин не знает, как лучше, как совсем худо и плохо! И мы не знаем тоже. Значит, мы вовсе не оторвались от народной массы! Отрывание, оно когда? Когда одне што-то там про себя знают, а масса — в темноте и не знает ничего. Ну, у нас такого нету, мы тоже не знаем ничо, а значит, мы, Комиссия, неоторванные! И когда так, верно что, давайте поживее писать Обращение к народу! А то затеяли его писать, да и забыли про его! Но раз мы с массой вместе, то нам забывать энто дело уже никак нельзя!

Устинов и еще сказал:

— Колчак пришел, а Половинкин ушел… Действительно. Как понять? Что значит?

Глава двенадцатая

Круглешки и палочки

Теперь от Дерябина зависело: быть или не быть Комиссии.

Если он скажет: «Вот и Половинкину надоели наши слова! Хватит слов и заседаний! Тем более ни к чему писать Обращение!» — если он так скажет, значит, Комиссия расколется. Не станет ее больше на свете.

Дерябина тотчас поддержит Игнашка, Калашникова — Устинов, двое и двое, вот и полный раскол.

Всякое случалось в Комиссии, но такого момента не бывало.

Не бывало, нет… Члены Комиссии смотрели друг на друга внимательно: смогут они разойтись между собою, как Половинкин с ними только что разошелся, или не смогут? Будут и дальше вместе или уже порознь каждый? С этой вот минуты. Есть у них общее дело или не стало его? Или дело есть и даже более трудное, чем раньше, но их-то уже нет при нем всех вместе? Или еще как-то, еще что-то, еще почему-то…

Трое они друг к другу вот так присматривались, друг друга угадывали Дерябин, Калашников и Устинов, а четвертый, Игнашка Игнатов, ерзал на стуле в каком-то нетерпении, о чем-то, но не совсем, догадываясь…

После молчания первым сказал Калашников:

— Верно и верно: слово у нас есть, а другого за душою — ничего! Трудовые мы люди, и крестьяне-хозяева, кормильцы человечества, и защитники-солдаты, и кооперацию делали, и песню пели «Владыкой мира будет труд», а всё одно и нам бывает время, что у нас нету ничего за душой, как только слово! Хотя сильное, а хотя и слабенькое, но только оно одно. Как у ребеночков малых, когда оне пролепетать могут, а сделать не умеют и не знают как. До слез жалко самого себя в таком положении, а что сделаешь? Будем взывать! Обращаться!

— К кому обращаемся-то? — спросил Дерябин. Сердито спросил, неохотно, а в то же время подвигаясь на табурете к столу и вынимая из кармана гимнастерки замусоленный карандашик.

— К гражданам и товарищам… — пояснил Калашников. — Ко всем гражданам и гражданкам, которые пожелают быть людьми…

Уже поздно ночью Обращение было написано в следующем виде:

«Стало известно населению о приходе новой власти в г. Омске, говорилось в нем. — Ясно, что за этой переменой последуют и другие, и не будет в Сибири организации или союза людей и даже отдельного человека, которого это не коснется.

И вот, в сознании предстоящих испытаний, Лесная Лебяжинская Комиссия поставила перед собою вопрос — нужна ли она теперь? Не будет ли она противоречием для нового государственного устройства Сибири?

Сообщаем гражданам, пожелающим выслушать нас, а прежде всего нашим избирателям, что Комиссия и впредь намерена существовать.