Изменить стиль страницы

— Ты всё ж таки погоди, Игнатий! Ты не тово… — опустив глаза, проговорил Половинкин. — Я вот…

— А чево энто — вот? И чо годить-то мне, чо годить? — поднялся Игнашка и на Половинкина. — И не подумаю годить! Ты и годи, а по мне вовсе ни к чему! Энто вот Устинов истинную правду то и дело мутит, то ему Алексей, божий человек, к чему-то, неизвестно к чему, блазнится, то што! А я правду безо всяких режу! Я терплю-терплю, а после как зачну ее резать — ой-ой-ой!

— Ведь какой ты, Игнатий, — снова вступился Калашников. — Ты подумай и убедись: слов-то как раз за тобою во-о-он сколь, многие тысячи, а сколь делов? Скажи?

— И он ишшо спрашивает, какие за мною дела?! — вытаращив глазенки и ткнув пальцем в Калашникова, спросил Игнатий. — Ить это надо же было тебе, Петро, до того потерять человеческий стыд и совесть, штобы спрашивать так?! Ну, не знал я за тобой, не думал по сю пору, на што ты, оказывается, способный! — И тут Игнатий встал из-за стола, быстро прошелся по горнице, сложив руки на груди, снова остановился около Калашникова и спросил: — Да што ты делал бы тут без меня, товарищ председатель?! Когда все лебяжинские ринулись лес рубить, кто тебе сказал и сообчил об факте? Молчишь? А сообчил об ем Игнатий Игнатов! Он! Как бы он не сделал, вы бы так и сидели за энтим вот столом, ничево не зная, и считали бы цифры, да писали бы их в разные бумаги. А благодаря мне все поехали в бор да и схватили там Севку Куприянова, самого негодника и сукинова сына! И навели в бору порядок! Энто вы проявили тот раз глупость, развязали и отпустили Севку вместе с его со щенком с Матвейкой, но я уже в том не виноват нисколь! А другое взять, когда степные порубщики явились — осемьдесят семь подвод, осемьдесят осьмая — бочка с водой, кто ночью поднял по боевой тревоге всею Комиссию? Кто тебя поднял с теплой с постельки, Никола Устинов? Ага — не отпираешься, всё ж таки сохранилась в тебе капля человеческой совести, признаешь, што я тебя поднял? И кабы не я, так и речей тебе не пришлось бы говорить тем порубщикам — тоже признаешь?! А ишшо сидим вот мы все в панкратовском дому, заседаем в день и в ночь, и хозяйка, Зинаида Пална, нас кашей кормит, а кто догадался к Панкратовым толкнуться? В ихнюю чистую и без ребятишек избу? Я догадался! Как бы не я, обратно, то и сидели бы мы все на сходне вместе с писарем, и кажный гражданин, кому нужно, кому нет, толкался бы среди нас и мешался бы в наше высокое дело! Не-ет, народ знал, што делал, когда выбирал Игнатия Игнатова в Комиссию! И я сей же час выйду и объясню народу, што я делал в той Комиссии, насколь оправдывал народное доверие! Попробуй ты объясни то же самое об себе, Калашников? И ты, Устинов?! И даже ты, Половинкин! Не-ет, я энтого так просто не оставлю! Хватит! Хватит, моя чашка терпения тоже лопнула, и нонче я вот как делаю: вот прибудут с минутки на минутку товарищ Дерябин, и я обскажу ему всё как есть положение! Только пущай прибудут оне!

Игнашка снова сел на табуретку, нашарил в кармане гребень и причесался, а Калашников заявил ему:

— И обскажем! А что такого? И обскажем Дерябину твое поведение, твое обвинение всей Комиссии в ее негодности. Обскажем да и решим, как и с кем нам быть!

Игнатий встрепенулся, сунул гребень обратно в карман:

— А я обо всей Комиссии не говорил! Ни одного даже слова! Я лишь об отдельных ее личностях!

— Ладно, ладно, Игнатий! Об Устинове — говорил?

— Об ём? Конешно!

— Обо мне?

— О тебе! О тебе — так себе…

— И об Половинкине?!

— Нисколь! Об ём — нисколь!

— Ну, как же, а упрекал-то его?

Игнашка отвечал бойко, быстро и без запинки, а смущался, спрашивая его, Калашников.

Калашников грамотный был мужик, руководительный, многие годы возглавлял кооперацию в Лебяжке, теперь вот — Лесную Комиссию, а в то же время он ведь был робким.

Здоровенный, с широким шагом, с косматой головой, с глухим, из нутра, голосом, в большом возрасте, но далеко не старик, он вдруг на полшаге, на полслове мог заробеть. И не от испуга, не от угрозы какой-нибудь, а совершенно сам по себе, от собственного сомнения, от детскости, которая внезапно его охватывала, добренькой, ребячьей улыбкой враз накрывая его крупное, наспех рубленное лицо.

Что на душе у человека в это время происходило, сказать было нельзя, тем более что улыбку эту, всё растерянное свое лицо он торопливо закрывал одной, а то и сразу двумя руками и сидел так в одиночестве, о чем-то там думая, и, только собравшись с мыслями, снова показывался на белый свет, распахивал руки, быстро-быстро начинал говорить, руками же двигать вверх, вниз, в стороны, иногда останавливая их в странном, игрушечном каком-то положении.

Так же и сейчас было: Калашников спрятался в ладонях, а когда снова показался наружу, Устинов в упор спросил его:

— Петро? Не пойму я чтой-то — председатель-то Комиссии всё еще ты? Или вы уже переизбрались тут на Дерябина?

Калашников часто-часто поморгал и сказал неуверенно:

— Пошто же — председатель я и есть! Не переизбирались мы. А всё же таки вопрос будем решать, когда придет Дерябин. А ты, Устинов, посиди вон за столом, погляди бумаги. Тут много чего есть, среди бумаг.

И Устинов опять не ушел, а вздохнул и стал перелистывать дела Лесной Комиссии.

Норма отпуска леса, которую он рассчитывал по материалам последней таксации, была утверждена Комиссией в таком виде: его цифра помножена на два, а почему и как — об этом в бумаге сказано не было.

Еще было в бумагах решение Комиссии насчет будущего тысяча девятьсот девятнадцатого лета:

«Лесную траву косить после выводки куропатки и прочей земногнездовой птицы, дабы не покалечить живую тварь в виде птенцов, то есть с 20 июля.

Во избежание гибели древесных всходов лесную траву вообще косить в самых крайних случаях и только посреди обширных полян».

Потом Устинов прочитал постановление Комиссии о борьбе с самогоноварением и акт конфискации у братьев Кругловых самогонных аппаратов.

А потом ему встретилась и еще одна совсем удивительная бумага: постановление о примирении супругов Ждановых. Рассматривая эту бумагу, Устинов понял, что Елена Жданова принесла в Комиссию жалобу на своего мужа, Жданова Александра, по случаю его грубости, пьянства и побоев. Комиссия вызвала и выслушала того и другого и постановила: супругов примирить.

Устинов спросил:

— Странно мне, Петро! Вот про Ждановых сказано — почему так? Разве тут дело Лесной Комиссии?

— А пошто бы и нет? — пожал плечами Калашников. — Ты еще дальше гляди, там другая бумага имеется, она всё объяснит!

Действительно, другая бумага — протокол заседания ЛЛК № 17 — кое-что объясняла, потому что красиво, рукой Калашникова, в ней написано было так:

«В последнее время замечено горячее желание многих граждан с. Лебяжки обращаться в избранную ими же единогласно Лесную Комиссию с разными вопросами, не имеющими общего с лесными делами, как-то: по делам семейных разделов, по Кассе взаимопомощи, по устройству школы, раскладке трудовой повинности и проч. и проч. В связи с отсутствием на месте доступной каждому гражданину власти (за исключением одного здорового и одного совершенно больного милиционера от не совсем известного Сибирского Временного Правительства) Комиссия, идя навстречу желаниям трудящихся, считает необходимым посильно решать как все эти, так и многие другие вопросы гражданственности, быта и общественного устройства».

Прочитав бумагу, Устинов хотел было обратиться за разъяснениями, но тут Игнашка, который всё это время смотрел в окно, сказал:

— Я же говорил: товарищ Дерябин идут! — И, нашарив в кармане гребень, начал снова расчесываться. Он даже подошел к зеркальцу, висевшему в простенке, как вдруг из кухни приоткрылась дверь, в дверь просунулся кулак, а частью — Зинаида Панкратова. Злая, губы сжаты, брови нахмурены.

— Игнатий, — позвала она негромко, — ну, Игнатий, погодь, паршивец, я тебе за Алексея, божьего человека, за весь разговор наш — я те дам! Я тебя поганой и скотской метелкой вывожу, а мало будет — и чугунок закоптелый на дурную твою башку и на язык нацеплю! Я те… Однем словом, погодь, Игнатий!