Изменить стиль страницы

Заранее предугадывали неудачу гонщика Тинелькута, его младшего сына Нутувги.

Да он и сам не был таким уверенным, как отец, — его низкорослые картины не могли равняться с ламутскими беговыми оленями. Но было три-четыре гонщика, заставлявших людей чесать затылки и горячиться. Особенно привлекал к себе внимание индигирский гонщик Едукин: его олени были чистой ламутской породы — рослые, широкогрудые, со стройными сильными ногами и острыми копытами — во время езды этих копыт нельзя было видеть, и казалось, что олени летят по воздуху. Но олени оленями, а вот чукча, гонщик Мельгайвача Кымыыргин, уже во время пробных заездов вытворял настоящие чудеса. Приземистый, веселый, взявший немало призов на гонках, он без конца вырывался вперед, вырывался так далеко, что останавливался, поджидая, будто дразня других, и снова летел вперед. Вот эти-то двое — Едукин и Кымыыргин — создавали горячку: все знали, что гонки назначил Куриль, а его ездок Пурама казался угнетенным, каким-то слишком задумчивым. После пробных гонок он быстро скрывался в своем тордохе, будто злясь на ламута и чукчу. Поговаривали даже, что он не очень здоров.

А Пурама между тем действительно был угнетен. С каждым днем он все яснее чувствовал, что состязания пройдут точно так, как обычные состязания.

Богачи пьют горькую воду, пьют и Куриль с Мамаханом. И совсем никто не говорит о самом Главном — о том, зачем юкагирский голова, человек суровый и умный, вдруг затеял такую большую игру. Хуже того, Пурама предвидел, что если Куриль и скажет в последний день, как он поступит с выигрышем, то это ничего не изменит: одни примут слова за шутку и посмеются, другие — хозяева приза, почуяв недоброе, подстегнут и без того опасных для Пурамы гонщиков. А он ожидал иного. Он ожидал, что все люди будут серьезными, что многие станут молиться за него и желать удачи ему, что гонщики или рассвирепеют и дадут понять Курилю, что игра есть игра, или наоборот, охладят пыл — как-никак, а богу уступить надо. Если б все это случилось так, то Пурама выжал бы из себя все силы. А сейчас что ж получается? Все думают лишь о том, вернется ли к Мельгайвачу богатство или он станет простым безоленным чукчей, повезет ли Курилю, разбогатевшему на чужих гонках… Пураме уже давно было небезразлично — шепотом Куриль скажет о своих намерениях или громко в кругу богачей. Сейчас выходило так, что можно совсем не говорить ни о чем: игра и впрямь есть игра. "Все они, богачи, такие, — махал он в своем тордохе рукой. — Мутят, мутят воду, других заставляют мутить, а вытащат рыбу и на свою жердь повесят…"

Вот только еще не решил Пурама, отказаться ли ему от гонок, если Куриль промолчит, или поехать. Не поехать — скажут, что струсил.

День гонок выдался солнечным, тихим. На том месте, откуда умчатся упряжки в путь, уже стояла высокая жердь с веревкой, привязанной за конец, — свалят жердь, гонщики дернут вожжи; здесь же лежали три кучи дров — это зажгут костры: три приза. Уже воткнули в снег и три кольца, согнутых из тальковых прутьев, — победитель должен зацепить ногою одно из них.

Пурама запрягал оленей трясущимися руками. Он медлил и все поглядывал в ту сторону, где торчала жердь. Народу там еще не было — люди толпились вокруг гонщиков, которые собирались к выезду у своих тордохов или яранг. Вон пляшет с бубном в руках сам Тинелькут. Он шаманит. И Кака шаманит, но его за ярангой не видно, слышен лишь звон бубна. Все это странно — перед состязаниями так редко кто делает, а тут сразу двое… "Пусть шаманят", — неопределенно подумал Пурама и опять начал смотреть на жердь, возле которой уже появились ребята.

— Гляди, Пурама, — раздался голос Нявала, проверявшего свою новую, но уже обкатанную нарту. — Сайрэ наш… это… туда!.. вроде с бубном пошел…

— Куда? Смотри: правда, идет… К гонщику Мельгайвача, к Каке…

— Ты, чего это он?

— Н-не знаю… — рывком затянул Пурама узел постромки. — Ну-ка, дай и я отойду.

Он сделал несколько шагов, чтобы лучше увидеть то, что происходит за ярангой, но махнул рукой и вернулся.

— А, все понятно, — сказал безразлично он. — Виноват перед Мельгайвачом — вот и пошел шаманить ему. Пнул ногой, а теперь хочет погладить.

Нявал, сидя на нарте, вынул изо рта трубку и постучал ею о полоз.

— Чего это ты… значит… вроде как это — злой на Сайрэ, — спросил он, спотыкаясь на каждом слове.

— Злой… — спокойно повторил Пурама. — Когда детей он спасал — больше, чем я, кто ему помогал? А только ум сам по-разному поворачивается. Если сказали, что Мельгайвач не виноват, а виноваты духи, так духов и надо уничтожать. А зачем же его самого-то резать?

На нарте, рядом с Нявалом, сидел еще и Хурул — лучший бегун стойбища.

Хурул обычно был разговорчивым, а то и вспыльчивым. Но сейчас он сидел и молчал, разглядывая следы копыт на снегу. Это его молчание Пурама хорошо понимал: бегун, знающий толк в состязаниях, наверно, не ждал удачи. Но все же он заговорил:

— А как, по-твоему, Пурама, — подойдет Сайрэ к тебе или нет? Как-то получится нехорошо. Мельгайвач — чукча и к тому же безбожник, а он побежал вдохновлять его на победу. А ты свой, юкагир, да еще на такое божье дело идешь — и он, почитающий бога, не пошаманит тебе…

Пурама в это время разглядывал копыта оленей, и слова Хурула, будто лопнувшая тетива лука, выпрямили его. Жар ударил в лицо, но с языка не успели сорваться вопросы, потому что Хурул повернулся к нему и продолжал говорить:

— …А пошаманит тебе — Мельгайвач обидится: приз-то большой один! Слышь, Пурама, — как-то так получается… — Он красноречиво поерзал на нарте. — Хоть и втихую все они делают, а люди-то знают! Нет, Сайрэ должен тебе пошаманить. Схватишь приз ты — что он будет делать тогда! Люди скажут, против божьего дела шел.

— А ты думаешь, что Куриль все-таки будет божий дом ставить? — показывая себя спокойным, спросил Пурама.

— Да если бы слух после гонок прошел, люди, может, и не поверили бы. А теперь куда же ты денешься? Играть божьим именем? На это никто не решится.

Как ты считаешь, Нявал?

— Это… конечно. Да ведь… смотря какой дом? Из чего делать будут? Если из бревен, так это… сто топоров будет мало. И топоры нужны из железа…

— А, топоры, топоры! — махнул на него Хурул. — Игровой табун, глянь, какой: больше половины едомы занял. Согласишься и роговым топором бревна тесать. Не об этом я говорю.

— А ты сам слышал? От Куриля? — спросил Пурама.

— Нет. Это вчера Мамахан горькой воды напился — и кому-то в ухо сказал… А вон, глянь, и Куриль идет.

Хурул и Нявал поднялись с нарты, а Пурама стал нервно перебирать вожжи.

Куриль был одет в новенькую чукотскую кухлянку [50], каких юкагиры еще не носили, на ногах — новые саскэри [51]. С ним рядом шел Мамахан в пушистой медвежьей шубе. Оба они были веселы: Мамахан что-то рассказывал, жестикулируя толстым кулачком, а Куриль щурился в улыбке, важно глядя прямо перед собой.

— Пурама! — бодро и громко сказал Куриль. — Где ты прячешься тут? Выезжай — покажись людям. Пусть поглядят на твоих высокогрудых, широкогрудых оленей…

На дорогу уже выезжали другие гонщики. Сразу стало людно и шумно. Народ начал метаться из стороны в сторону, боясь пропустить мимо глаз хоть что-нибудь в этот переполненный радостным возбуждением миг. Не часто бывает такое в тундре, далеко не каждому выпадает счастье видеть все это… Как дробь из ружья, выскочила вперед всех стайка ребят.

А Куриль подошел к Пураме вплотную и стал говорить тихо, но быстро:

— Один глаз — на Едукина, а другой — на Кымыыргина! Едукин не зря приехал, готовился с хитростью, себя не показывал. А чукчей надо остерегаться. — Он поглядел на нож Пурамы, висевший у него на боку. — Чукчи могут зло пошутить… Подойдут возле костров шаманы — уехать нужно от них — пусть на пустом месте пляшут. Пурама! Я все сделал, как говорил, перед богом чист. Народу сказал, но потихоньку: испугался, что другие откажутся ехать.

вернуться

50

кухлянка — глухо сшитая доха; верхняя, более удобная; чем юкагирская, одежда; впоследствии была признана и юкагирами (чукот.).

вернуться

51

Саскэри — обувь со щеточной подошвой.