Вкратце сводится она к следующему. Александра Анатольевна Орлова, музыковедка, годик до войны работавшая в клинском доме-музее Чайковского, с 1980 года стала развивать на страницах разных заграничных изданий воспоминания о «страшной истории», сообщенной ей в 1966 году неким А. А. Войтовым. Детство этого почтенного мемуариста прошло в Царском Селе, и вот, через пятьдесят три года, экое сакраментальное число! — вдруг решился он поведать музыковедке, что в 1913 году, когда отмечали не только 300-летие Дома Романовых, но и двадцать лет со дня смерти Чайковского, соседка по даче в Царском, Елизавета Карловна Якоби открыла гимназисту Войтову тайну, мучавшую ее все эти двадцать лет. Муж ее, Николай Борисович Якоби, бывший в 1890-е годы сенатским обер-прокурором, учился вместе с Чайковским в училище правоведения. И вот Елизавета Карловна в октябре 1893 года, сидючи за вязанием в гостиной, услышала громкие голоса за дверью в кабинете мужа, и вдруг вылетел оттуда побагровевший Петр Ильич и опрометью кинулся вон. А через несколько дней сообщили о его смерти. Муж не мог не разъяснить супруге причин сего казуса. Оказывается, некий граф Стенбок-Фермор пожаловался Государю Императору, что композитор Чайковский строит куры его несовершеннолетнему племяннику. Александр III разгневался, отправил донос в Сенат и велел разобраться по всей строгости. Якоби ничего другого не оставалось, как собрать у себя всех имевшихся в наличии бывших соучеников по училищу правоведения, призвать Чайковского и убедить его принять яд, чтобы не вышло большого скандала и не пришлось нашему композитору отправляться по этапу в Сибирь. Вот буквально это самое написала А. А. Орлова и, представьте, произвела такое впечатление на музыковедческую публику в Старом и Новом Свете, что вся эта ахинея считается историческим фактом.
В незатейливом попурри с легкими мотивчиками из истории Оскара Уайльда ведущей темой является настолько древняя, что называть ее неловко, ввиду известности. Но теперь уже неизвестно, кто что знает, поэтому рискнем напомнить. В V веке до нашей эры жил философ Сократ, который был вынужден выпить цикуту по приговору афинского ареопага. Вот уж две с половиной тысячи лет никто не сомневается, что Сократ не покончил самоубийством, а был казнен таким своеобразным способом. В античном мире это, кажется, было принято, но для России конца XIX века довольно экзотично. Итак, получается, что Чайковский выпил яд не по своей воле, его к этому принудили. Следовательно, он был убит своими бывшими соучениками, покрывшими себя вечным позором. Знать бы только их поименно. Неужто и князь Владимир Петрович Мещерский произнес приговор?
Эта изумительная чушь не выдерживает никаких опровержений. В своем роде она является шедевром, по нагромождению самых невероятных, абсолютно немыслимых ни в отношении Чайковского, ни вообще России времени Александра III (пламенного поклонника композитора) нелепиц.
Действительно, в истории викторианской Англии есть сальное пятно: процесс Оскара Уайльда, осужденного за недозволенную связь с Альфредом Дугласом, отец которого шантажировал поэта. Уайльд отсидел несколько месяцев, что, впрочем, позволило ему написать «Балладу Рэдингской тюрьмы» и «De profundis», мужественная исповедальность которых значительно искупает его претендующие на блеск, но совершенно теперь не читаемые (по крайней мере, в русском переводе) «декадентские» произведения, с витиеватыми метафорами и запутанной, но мелкой моралью. В Англии могли об этом шуметь в газетах, издавать памфлеты и брошюрки. Ни о чем подобном в России не могло идти речи. Публичный скандал был исключен.
Единственное, что представляет интерес: кто бы мог этакое сочинить. Вероятно, история родилась в советизированной гомосексуальной среде, терроризированной указом 1934 года, оборвавшим корни, лишившим традиций. В тайных братствах гомосексуалистов присутствует некий комплекс отверженности и элитарности, и предание о гомосексуальности Чайковского сохранялось, как одна из священных легенд. Но общий уровень культуры безнадежно пал. Настоящие правоведы, помнящие, что собой представляло это учебное заведение, практически все были уничтожены, как и лицеисты. О чем-то за давностью не знали, о чем-то знать было запрещено. Мысль, что Чайковский «наш», в соответствии с печальной практикой советского периода, ассоциировалась с ожиданием неотвратимого наказания.
Вот уж, действительно, «обманный сон», тяжело переведенный из Уайльда Бальмонтом. Свидетельства, убеждающие в полной естественности смерти Чайковского, многочисленны, и в совокупности их просто невозможно было бы фальсифицировать. Тогда как бесспорные доказательства суицидной версии полностью отсутствуют. В конце концов, хотя релятивизм в отношении исторических фактов ныне весьма моден, но всего-то за век — можно знать факты наверняка. Другое дело, когда историк «сам обманываться рад», но здесь речь не об этом.
Ну, а Моцарт, возразят нам, тоже, бедняжка, умер в страшных мучениях, а миф о его отравлении родился, не успели гроб опустить в общую могилу. Через сорок лет после смерти Вольфганга Амадеуса Пушкин уже написал «Моцарт и Сальери». Да, это миф, то есть, подмена исторического факта поэтическим образом. Но в этом мифе есть глубина, многозначность. Есть смысл, наконец. Провидение художником своей судьбы, создание «Реквиема» самому себе; неумолимый и непостижимый рок — «черный человек», злобный завистник, гений посредственности… А увлекательная версия о смерти Моцарта, как акте мести масонов своему собрату, открывшему их сокровенные тайны в «Волшебной флейте», захватывающе аргументированная немецкими историками времен Третьего рейха? Это миф, развитая структура вымышленной иерархии, наделенной способностью осуществлять как бы параллельный историческому метафизический процесс.
Что же мы видим в примере с нашим национальным гением, если взглянуть на версию о самоубийстве, как попытку мифотворчества? Доморощенный вариант предания о Сократе, заметно опошленного. Там — неумолимое государство, жертвующее великим человеком ради нравственного здоровья народа. Трагическая коллизия: жертва морального осуждения и есть самый высоконравственный человек своего времени. Катарсис, очищающая вершина трагедии: беседа Сократа с учениками, страницы Платона, которые невозможно читать без слез.
Что же в нашей версии? Какие-то неизвестные субъекты, вступающиеся за непонятное условие «соблюдения чести учебного заведения» и осуждающие на смерть великого человека, который, будто бы, уж не так велик, а просто занимается мелким развратом. Несопоставимы величины, отсутствует моральный пафос. Гений — и кучка сомнительных авантюристов, никем не уполномоченных решать вопросы жизни и смерти. Кого судить? Чайковского, ущипнувшего мальчика за щечку? Правоведов, погубивших величайшего русского композитора? Где мораль?
Сюжет с «Патетической», как «Реквиемом» Чайковского, явно стянутый у Моцарта, так же глуп, как оригинал. «Реквием», как известно, в большей части написан не Моцартом, а учеником его Ф.-К. Зюсмайром, любовником его жены Констанцы. «Патетическая» для любого серьезного слушателя никак не может представиться наиболее трагичным произведением Чайковского, если вообще то или иное сочетание звуков, неизбежно субъективно воспринимаемое, может оцениваться в эмоциональных категориях.
Единственное, пожалуй, что заслуживало бы внимания, как мифологема — стакан сырой воды. Ледяная вода, в которую в отчаянии погружается композитор, жертва фатальной женитьбы. Поток струй житейского моря. Океан, разрезаемый тяжелым пароходом, везущим Чайковского в Америку. Невские волны. Стикс, Флегетон, Лета, реки в Царстве мертвых… Что ж, из этого можно было бы сделать назидательную поэму. Вода смывает в бездну домик Параши на голодаевском взморье; та же невская вода каплет из крана, наполняя злополучный стакан; разливается, по Достоевскому, мертвой зыбью, среди которой торчит всадник на медно-грохочущем коне…