Изменить стиль страницы

— Ходжавджан, ты накормил собак?

— Нет еще…

— Ты разве не помнишь, чему я тебя учил?

— Помню! Корми собак прежде, чем сам сядешь есть, потому что, наевшись, ты можешь о них забыть! — отбарабанил Ходжав уже возле самых дверей…

Я не удивился, когда стали прикидывать, кому идти собирать селин, а кому оставаться заканчивать загон, и Каратай-ага не принял меня в расчет, сказав:

— Нас пятеро. Двое — на овчарню, трое — на селин…

— Нас шестеро, — напомнил Орамет, поглядывая то на меня, то на старика.

Каратай-ага пропустил это замечание мимо ушей.

Достраивать загон остались ребята, прибывшие из совхоза, остальные отправились за селином. Я пошел с ними.

Никогда еще мне не приходилось наблюдать такой восход луны. Все вокруг сияло и искрилось, а на вершинах холмов снег сверкал тысячами рассыпанных алмазов. И никогда я еще не видел такого неба над Каракумами: оно полно крупных ярких звезд, и все пространство между ними заполнено молочным светом. Невозможно было представить себе их сгустками раскаленной материи; небо словно тоже прихватило крепким морозом, и оно застыло блистающими ледяными кристаллами, источающими холод. От чистого морозного воздуха ломило грудь, как ломит зубы, когда пьешь из родника.

Можно было бы залюбоваться этим прекрасным зрелищем, если бы не сознание его гибельности.

Мы отдалились от коша на несколько сот метров, и чабаны приступили к делу. Я не отрывал глаз от Орамета; вот он подходит к снежному бугорку и начинает обивать его валенком. Откуда он знает, что здесь селин? Действительно, селин! У Каратая-ага — тоже селин, жесткий, насквозь промерзший… И у Ходжава…

Тишину лунной морозной ночи нарушали лишь скрип снега под ногами да пронзительно-короткий лязг серпов.

На мою долю серпа не досталось. Я топтался в снегу, не зная, что делать дальше. Можно было, конечно, вернуться в мазанку, приготовить ужин или помочь тем, кто остался возле загона. Но меня удерживало здесь странное двойственное чувство: приязнь к Орамету — единственному человеку в Аджикуйи, который отнесся ко мне по-дружески, и досада на старика, упрямо не желавшего иметь со мной никакого дела. Только один раз, когда Орамет, работавший рядом с ним, что-то стал негромко рассказывать, Каратай-ага обернулся и посмотрел на меня, словно прикидывая расстояние между нами.

Дорожка из срезанных кустиков селина, черкеза и даже астрогала, темнея на снегу и петляя во все стороны, тем не менее становилась все длиннее. Чабаны работали споро, как будто не намаялись за день. Со стороны могло показаться, что каждый стремится обогнать других. Впереди, задавая темп работе, двигался Каратай-ага. Но вот его обошел Орамет, а затем и Ходжав. Теперь я видел, как трудно приходится старику; не в силах согнуться, он опускался на корточки возле каждого кустика, прежде чем подрезать его, а затем с трудом поднимался, опираясь на серп. Да и резкие прежде движения Орамета стали замедленными.

И все же темная дорожка на снегу уходила все дальше.

Я шагнул на эту дорожку и стал собирать срезанные кустики травы, складывая их в кучу. Сначала это было нетрудно; трудно стало, когда мои тонкие перчатки, не пригодные для такой работы, порвались и холод промерзшей травы начал обжигать мне пальцы. То и дело приходилось останавливаться, согревать пальцы дыханием или совать их в рукава пальто. Однако я не отступал. Куча травы все росла, затем появилась другая, третья… Луна уже поднялась высоко. Неужели они собираются работать до рассвета?

Пальцы мои стали деревянными. Я даже удивился, когда увидел на них кровь; она сочилась из ободранной ладони. Пришлось зализать ранку, как в детстве.

Позади остались шесть невысоких копен. В лучшем случае будет еще столько же. И это на всю отару, на тысячу овец. Надолго ли им хватит? Продержатся день, другой… А потом?

— Возьмите. Каратай-ага велел…

Возле меня стоял Ходжаев и протягивал рукавицы из грубой толстой шерсти. Чолук запыхался, и я понял, что он бегал за ними в мазанку. Я взял рукавицы, радуясь, что наконец-то мои бедные пальцы окажутся в тепле, и одновременно страдая от мысли, что теперь у меня не будет никакой причины прервать работу, что я, признаться, уже собирался сделать.

Теперь каждое движение отдавалось в теле тупой болью. Я стал, как Каратай-ага, опускаться на корточки возле каждого срезанного кустика, поднимая его, только бы не сгибать и не разгибать натруженную спину.

И опять меня выручила моя Садап.

"Эй! Верблюжонок! — будто услышал я ее задорный голос. — Ты кто — мужчина или сосунок? А-а-а, я знаю кто! Хвастунишка! Оказывается, и среди кумли есть хвастуны. Или это вообще характерная их черта? Что ты как перекисший чал! Вперед, мой дорогой! Догони их!"

"Они — привычные! — пытался оправдаться я. — Попробовали бы написать репортаж, поглядел бы, как они вспотели…"

"Ты умеешь делать и то и другое. Ты пишешь прекрасные репортажи, которые висят на стенде, как лучшие материалы, печешь великолепные лепешки и складываешь отличные копны. Люди могут все! Они могут превратить пустыню в оазис и оазис в пустыню! Важно дать верное направление…"

"Это говорил Касаев…"

"Тем более!"

Я знаю, что Садап мне не переспорить; язык у нее подвешен что надо. И хотя на людях мы всегда соблюдаем правила игры в хозяина дома и покорной его жены, на самом деле это, увы, не так. Впрочем, я не страдаю. Наверное, оттого, что мы любим друг друга. Когда любишь — какая разница, кто главный? Главный тот, кто сильнее любит. Так я считаю.

Нагнуться, сгрести траву с одной стороны, с другой, разогнуться… Так. Еще раз… Так, Садап?

Некоторые прямо говорят: с женой тебе повезло! И за этой невинной фразой — подтекст: мол, не по себе сук срубил! Повезло — это точно. Без подтекста. Если кто не верит — пусть спросят у Садап. Один храбрый нашелся — она ему объяснила, теперь как ее увидит на улице — на другую сторону бежит.

…Ох, как болит спина. Хотя бы перекур устроили. И какого черта я задержался в этом Аджикуйи? Нет, это я не тебе, Садап, это я так… в пространство. День-другой мы продержимся. А потом, если не пробьются машины, прилетит вертолет. Вертолетами возить корма? Во сколько это, интересно, обойдется? Наш главный не устает повторять на летучках: "Учитесь считать. Журналист, не умеющий считать, — простой репортер!" Сейчас, конечно, никто не считает, важно спасти скот…

Где-то на востоке завыл волк. И тотчас от коша ему ответили лаем собаки, словно бы предупреждая: мы здесь!

— Перекур! — раздался хрипловатый голос Орамета.

5

Мы вернулись в кош далеко за полночь. О том, как я устал, больше говорить не хочу, а то могут подумать, что расхныкался. Я не решился бы говорить об этом и раньше — никому не хочется выставлять себя слабым, а тем более мне, кумли, человеку, для которого слабость непростительна, — если бы не одно обстоятельство. Я стал смотреть на все, что происходило здесь, в коше, не так, как раньше. Конечно, и раньше чувство ответственности не покидало меня ни на минуту, но это было, так сказать, абстрактное чувство. Теперь оно приобрело конкретность. Когда мы вернулись в кош и увидели, что изгородь загона удлинилась всего на несколько метров, да и те сделаны кое-как, больше всех рассердился на ребят я. Каратай-ага оглядел их работу, просунул руку в одну из расщелин, через которую со свистом врывался ветер, перевел взгляд на овец, теснившихся в другой стороне, подальше от лютого сквозняка, пнул сапогом-чокаем в жидкий столбик изгороди и пошел в мазанку, не сказав ни слова. За него высказался Орамет.

— Вы что же делаете? — закричал он на оробевших парней. — Овчарню или насест для воробьев? У печки грелись?

Он ругался, а я смотрел на этих лодырей молча, и такая злость разбирала меня, что, кажется, готов был кинуться в драку. Мы старались, не жалея себя, мы вчетвером наработали столько, сколько целая бригада не сделала бы за сутки… А эти дезертиры у печки грелись! Я едва сдерживался, чтобы не высказать им все, что кипело в моей душе. И не было у меня к ним жалости, когда подпасок, разогревавший еду, спросил Каратая-ага: