Изменить стиль страницы

— Ну вот, ты и нашел наконец себе дело, — сказал он добродушно.

Я поморщился и побрел к мазанке. Возле входа остановился в нерешительности возле вязанки сучьев, брошенной на снег, после недолгого раздумья подхватил ее и шагнул в дверь. Через несколько минут пламя весело плясало в печи. Я с наслаждением подставлял ему то спину, то грудь, то зашедшиеся от мороза руки, понемногу как бы оттаивая. Досада на чабанов, встретивших меня столь неласково, исчезла, и я стал размышлять спокойно. Разумеется, им приходится нелегко, они сейчас злы на весь белый свет… Да я и сам хорош. Как бы я ни уважал их, своих земляков, среди которых прошло мое детство, как бы ни гордился родством с ними, но надо было сообразить: люди они простые, им трудно правильно оценить обстановку. Недаром говорят: солдат видит войну из своего окопа! А я приставал к ним с вопросами, на которые мог ответить лишь Касаев. И вообще вел себя неправильно; если бы не перебивал Каратая-ага, выслушал его до конца, а потом выбрал и смонтировал то, что мне нужно, — получилась бы хорошая передача…

Не знаю, насколько искренен я был в тот момент — думал ли так на самом деле или утешал себя, стараясь как-то приглушить горечь поражения, но мне стало легче. Настоящий мужчина не станет искать причину неудачи в других, он обвиняет только себя.

Все это было очень убедительно и к тому же давало мне возможность с честью выйти из положения.

Теперь я знал, что мне нужно делать.

Поставив на жаркую печь тунче с заледеневшей водой, я дождался, когда она согреется, вымыл посуду, навел относительный порядок в мазанке и, засучив рукава, вышел к чабанам.

— Эй, ребята! Чего испечь? Лепешки или чурек?

— Хоть подметки от сапог! — отозвался Орамет. — Сил нет, как есть охота! Чурек ждать долго, давай лепешки. Сумеешь?

— Постараюсь, — ответил я. — За вкус не ручаюсь, а горячо будет.

Конечно, я им не сказал, что печь чурек и лепешки — это мое хобби. Когда к нам приходят гости, я никого не подпускаю к плите: все равно лучше меня никто не испечет. Тут весь секрет в том, чтобы вымесить как следует тесто. Именно этим я и занялся, вернувшись в мазанку. Тесто сначала было непокорным, тугим, как кусок резины, но я сражался с ним добрые полчаса, бил его кулаками, мял, швырял о стенки таза, в котором месил, пока наконец оно не сделалось нежным, податливым, шелковистым, как плечи моей Садап.

Вот когда мне стало по-настоящему жарко! Я смахивал пот со лба и старался думать лишь о том, что требовалось для стряпни, хотя совсем отключиться от забот, которые привели меня сюда, конечно, не мог.

Планы мои рушились. Я рассчитывал, сделав репортаж, вернуться в Кизылтакыр к вечеру, в крайнем случае завтра утром, чтобы отправиться в другой кош, а вместо этого торчал здесь, в Аджику ни, пек лепешки чабанам. И это в то время, когда от меня ждали в Ашхабаде оперативной работы!

Но мой, пусть небольшой, журналистский опыт подсказывал: не торопись! Разве получился бы репортаж о Касаеве, если бы ты не сумел узнать его поближе? Может быть, и здесь тебе удастся найти подход к этим людям?

И где-то подсознательно все еще теплилась у меня надежда: вот приедет Касаев, вы у меня заговорите по-другому!

Впрочем, чем больше я погружался в свое нехитрое дело, тем дальше уходила эта мысль — словно зарница отгремевшей грозы.

Лепешек я напек целую гору. Они мне удались, я это чувствовал, даже не пробуя, — румяные, пышущие жаром, как бы светящиеся изнутри. Орамет с напарником прямо застонали, войдя в мазанку, когда я вскипятил чаю и позвал их отведать моей стряпни.

Чабаны так же быстро едят, как и работают. Сколько раз мне приходилось попадать из-за этого в неловкое положение. Перед тобой на дастархане большая миска с обжигающей рот шурпой. Зачерпнув из миски, ты дуешь и дуешь на ложку, стараясь остудить еду. Не успеешь проглотить ложку-другую, а миска уже пуста. "Не правится наша еда?" — "Нет, что вы, очень вкусно!" — "Аппетита нет?" — "Горячо!" — "Шурпа, как и чай, тогда хороша, когда горячая, остынет — что толку?"

Мы пили чай, ели лепешки, которые таяли на глазах, а я осторожно выспрашивал чабанов о делах в отаре. Однако на все мои вопросы они отвечали: "Вернется Каратай-ага, он тебе лучше все объяснит…"

Каратай-ага вернулся не один. Вместе с ним в мазанку вошел вертлявый парень с раздвоенным шрамом подбородком; я узнал в нем шофера Мерета Касаева и радостно приветствовал его, почему-то решив, что Касаев чудом пробился на машине через заносы и сейчас находится в Аджикуйи.

— Друг! А где твой шеф? — спросил я шофера, когда понял свою ошибку.

— Товарищ Касаев в Ашхабаде! — ответил тот, как бы даже удивляясь моему вопросу и моей очевидной несообразительности. — Всех на ноги поднял! — добавил он с гордостью. — На вертолетах грузы забрасывают!

— На вертолете много не забросишь, — возразил Орамет.

— Сколько нужно, столько и забросят! — заверил шофер. — Если товарищ Касаев скажет…

— Где они, твои вертолеты? — не сдавался Орамет.

Они продолжали спорить, и я ждал, что Каратай-ага вмешается в их спор, но он молчал. Видно было, что старик устал: сидел ссутулясь, время от времени потирал ладонями лицо, чтобы встряхнуться, и даже лепешки ел словно бы через силу, не поинтересовавшись, кто их испек.

Должно быть, у шофера с Каратаем-ага состоялся нелегкий разговор еще до того, как они вошли в мазанку; я понял это, когда шофер, пообедав и обогревшись, неожиданно спросил:

— Тебе все ясно, яшули? Чтобы ни одна овца не пропала? Лично будешь, уважаемый, отвечать!

Каратай-ага и на этот раз промолчал.

Вскоре шофер стал собираться в дорогу. Я колебался: ехать вместе с ним или остаться? Касаев в Ашхабаде — значит, ждать его бессмысленно, на репортаж здесь надежды мало… А вместе с тем я чувствовал, что не имею права уехать отсюда без какого-либо результата.

Шофер уже садился на лошадь, слышно было, как он ругает капризного коня, а я все еще не мог принять решения.

— Возьми с собой корреспондента, — раздался за стеной голос Каратая-ага. — Вдвоем вам веселей будет!

Я не разобрал, что ответил шофер; самолюбивое упрямство заставило меня выскочить из мазанки и крикнуть:

— Езжай, друг! Я остаюсь. Вернется Касаев — передай ему привет. Скажи: хотелось бы встретиться!

В мазанке Орамет, дурачась, торжественно пожал мне руку:

— Спасибо тебе! Я бы не пережил твой отъезд. Таких лепешек я не ел сроду. Заказываю чурек!

— А-а, иди ты… — засмеялся я, пытаясь освободиться. Некоторое время мы мерились силами, как молодые бычки.

— Ого! — воскликнул Орамет. — Городской, а силенка есть!

— У тебя тоже, — ответил я. — Только ты зря ее тратишь. Тебе еще загон достраивать.

— А тебе тесто месить для чурека! — отпарировал Орамет.

Услышав позади шаги Каратая-ага, он поспешно отпустил мою руку и шепнул:

— Не обижайся на старика. Трудно ему сейчас, ох как трудно!

— Всем трудно.

— Ему больше всех. Поверь мне…

4

К вечеру отару пригнали в агыл. Тощие, со свалявшейся шерстью овцы с ходу набросились на селин, которым был выстлан загон. Видимо, за целый день в их желудки ничего не попало. Они расправлялись с селином так же стремительно, как шелкопряд с листьями тутовника: за считанные минуты от селина остались лишь грубые стебли.

Теперь в коше вместе со мной собралось шесть человек, и я наконец разобрался в их обязанностях: Каратай-ага был старшим чабаном, Орамет — его заместителем, а тонкий смуглый подросток, пригнавший отару, оказался чолуком, подпаском. Были тут еще двое парней — этих прислали из совхоза в помощь чабанам.

Из всех лишь Орамет относился ко мне дружелюбно, остальные словно бы не замечали. Каратай-ага за весь вечер ни разу ни о чем не спросил меня; впрочем, он никому не уделял особого внимания, может, лишь чолуку чуть больше, чем другим. Время от времени слышались разговоры вроде: