Изменить стиль страницы

Союн заварил зеленый душистый чай в двух чайниках, крашенных старинными узорами, прикрыл стареньким чекменем. Поставил жгуче-синие пиалы — теперь в магазинах не встретишь на пиалах такого густого и сочного цвета…

После молитвы отец подошел к очагу в хорошем настроении.

— Вот и лето прикатило, — сказал он, поглаживая окладистую бороду. — Месяцы, годы льются быстрее, чем вода с рук при омовении. А когда я в твои годы чабанил отару Анга-бая, время плелось, как хромая верблюдица.

Закончив в молчании чаепитие, отец и сын обошли, осмотрели стадо. С краю лежала тучная овца с белой полосою на лбу, с тавром на правом ухе, жирный ее курдюк расплылся.

— Если Мурадли принесет радостную весть, тьфу, не сглазить, — сказал Кульберды-ага, — зарежем. Раздобрела!

Союн смутился.

Отец поднял отару.

Мурадли пришел из деревни после обеда, круглое его лицо так и сняло.

— Где мой бушлук? [12] — закричал он Союну.

Тот только что привез с колодца пресную воду и сейчас снимал с верблюда сбрую.

— Посмотри мне в лицо! Ну-ну, такому застенчивому молодая жена не даст покоя: глаза-то ее острее твоих. Подтянись! В следующую пятницу прижмешь к груди красотку. — Имей в виду, возьму шитый золотом халат либо лучшего барана на выбор.

— Ай, получишь, получишь, — пробормотал Союн, вырываясь из его крепких объятий.

Вечером пастухи пировали. Сладкий запах жареного мяса щекотал ноздри. Вода в остроносых тунче[13] булькала, клокотала так задорно, словно посмеивалась над вовсе очумевшим от счастья Союном. Отец и Мурадли беседовали у очага, обнесенного с наветренной стороны связками камыша.

— Кульберды-ага, ведь вы полгода не были в ауле, — заботливо сказал младший чабан Мурадли. — Вот после свадьбы Союна и отдохните. А мне колхоз пришлет парней в помощь. Не беспокойтесь.

— Все-таки, сынок, за отару боязно… — Взгляд старика упал на дутар в чехле. — Э, да ты всерьез готовишься к свадьбе Союна! Ну-ка, прочисть музыкой чабанские уши, забитые песком.

Мурадли не заставил себя упрашивать, подмигнул Союну, пробежал пальцами по струнам, мелодично ему откликнувшимся.

— Да продлится жизнь твоя, блесни искусством, — подбодрил певца Кульберды-ага.

Раскачиваясь, словно заяц перед прыжком из-под куста саксаула, Мурадли завел высоким сильным голосом:

Тебе говорю, Баба Равшан:
Не связывайся со мною.
Рухнешь, потеряв сознанье.
Прославишь мою удаль.
— Угадал бесенок.
Живи тысячелетие!

Эту песенку Мурадли пропел так пронзительно, звонко, что испугался, как бы не сорвать голос, и продолжал потише:

Между четырнадцатью и пятнадцатью годами
Быстро зреют твои яблоки, девушка.
Исстрадаюсь, но вкушу блаженства:
Сожму яблоки рукою, прилягу рядом.

У Союна от волнения прервалось дыхание. Напряглись на лбу жилы: так весною по песку струятся зеленые гонри[14].

Нахальный Мурадли, устало перебирая струны, ухмылялся, ехидно на него посматривал.

— Что-то случилось с казаном, — вдруг насторожился Мурадли, — не заледенел ли?

— Сынок, самой сладкозвучной песней не насытишься, — благодушно напомнил и Кульберды-ага.

Союн с виноватым видом убежал к очагу, к пыхтящей и сопящей в котле душистой жирной баранине. Подавая мясо и чай, он заметил:

— Погода-то портится.

— Не беда! — беспечно воскликнул Мурадли. — У нашего Кульберды-ага грудь широкая, заслонит всю отару.

Отец наградил шутника благосклонной улыбкой.

Однако к полуночи небо почернело, примчавшийся из степи ветер могуче дунул в очаг, взвились искры. Вспотевшие от обильной трапезы пастухи переглянулись: ветер был влажный, с дождевым душком. Кульберды-ага велел осмотреть отару. Овцы лежали, плотно прижавшись к земле, ни одна не поднялась.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — бодро сказал Мурадли, засыпая.

Через час ветер усилился, но уснувшие каменным сном чабаны не услышали воя песчаной бури, не заметили, как несколько овец убежали в степь, толкаемые ударами ветра.

Утром пастухи пересчитали отару, не хватало двадцати семи овец. Кульберды-ага огорчился; он решил принять вину на себя: старшему не полагалось бы спать. Он велел Союну готовиться к отъезду в деревню, сказал, что сам обойдет становище, чтобы найти ночные следы пропавших овец. "Вернусь, дай бог, до солнцепека, и после чаепития поедем в аул…" И наполнил водою бутыль, обернутую кошмой.

Но ветер успел заутюжить следы, и чабан долго чесал затылок, размышляя: "Что за оказия? Овцы не должны были оторваться от стада. Ветер западный, — значит, они лежали мордами к востоку. Кто их поднял? Почему беглянок не вернули сторожевые псы?" Солнце поднялось так, что вскочивший на плечи самого высокого человека самый высокий человек не дотянулся бы; одиннадцать часов. Тени сузились. Земля накалилась, дышала жаром.

Конечно, двадцать семь овец не урон многотысячной отаре, но эти двадцать семь голов колхозные. И Кульберды-ага пошел на восток. Если овцы лежали мордами к востоку, следовательно, они и побежали туда. Чабан ругал себя за самоуверенность — самый непростительный порок. Во рту пересохло. Надо было выпить топленого масла две ложки. Не догадался. А ведь это лучшее средство от жажды… Кульберды-ага неутомимо шагал с бугра на бугор, но ветер успел старательно замести все следы колючей метлой. С визгом разбегались суслики. Ящерицы сидели на ветвях кандыма, следя бисерными глазками за движением солнца. Степь была зловеще пуста.

Старик раскаивался, что ушел из коша налегке. Гордыня, однако, не позволила ему вернуться, и он уходил все дальше, все глубже в степь.

Союн и Мурадли не беспокоились до обеда, укладывали пожитки. К вечеру страх охватил их души. Беспечный Мурадли уговаривал и себя и друга: "Ага наткнулся на чью-то отару и остался там переночевать".

На всякий случай разожгли высокий костер и всю ночь подбрасывали в пламя сучья, охапки камыша, но Кульберды-ага к путеводному огню не вышел.

Едва забрезжил рассвет, Союн навьючил на молодого резвого верблюда хурджины с водой и пустился на поиски отца. Мурадли остался с отарой.

Песчаные холмы напоминали море с разбушевавшимися, высоко взметнувшимися и как бы застывшими валами. Знойный воздух переливался, словно расплавленное стекло. Кульберды-ага лежал, уткнувшись лицом в песок и вытянув правую руку, — он будто надеялся дотянуться до воды и зачерпнуть пригоршню. Старый чабан в предсмертный час знал, что здесь нет никакого моря, что это мираж, и все-таки верил, что перед ним море.

Двадцать лет прошло с тех пор.

Глава первая

Далеко-далеко на востоке край неба побагровел, словно раскаленное дно только что слепленного тамдыра[15]. Над огромной отарой широко пронесся властный окрик: "Р-ррайт-ов-ша-аа!.." И тяжелое стадо тотчас свернуло вправо, подчиняясь сильному голосу Союна.

Он и младшие пастухи Сахат и Хидыр стояли на холме и любовались выкатившимся в степь огненно-золотистым шаром. Утро в Каракумах короткое, но нежное, спокойное. Тот, кто не бывал в Каракумах, никогда не представит себе этого скоротечного великолепия.

Сахат был крепенький, с маленькой бородкой; лицо обгорелое. У Хидыра усы и борода чуть-чуть пробивались, глаза смотрели мечтательно.

Степные жаворонки вылетели на утреннюю прогулку, сделали плавный круг над чабанами: "Джуйн… джуйн… джуйн" — и молниеносно скрылись за холмами.

вернуться

12

Бушлук — дословно: радостная весть, в обыденной речи — подарок за радостное известие.

вернуться

13

Тунче — самодельные, клепанные из листового железа котелки.

вернуться

14

Гонри — кустарник, растущий весной необычайно быстро.

вернуться

15

Тамдыр — глинобитная круглая печь, где туркмены пекут чуреки.