Изменить стиль страницы

— Я же не договорил, товарищ Рахманкулов.

— Тогда продолжай.

— Я предлагаю рекомендовать председателем колхоза «Бнрлешик» бригадира Пашу Анкарова. Помолчи, товарищ Санджаров, не перебивай. Кандидатура превосходная: по образованию — учитель, фронтовик, ему уже за тридцать. Ну, а если он при всем том Санджарову зятем доводится — тут уж ничего не поделаешь, придется пережить!..

Рахманкулов засмеялся.

— Как, Санджар, переживешь?

Санджаров досадливо махнул рукой и отвернулся.

За углом, недалеко от райкома, Санджаров увидел арбу, плотно окруженную женщинами, и с удивлением отметил, что среди собравшихся нет ни одной туркменки. Это его заинтересовало, он подошел ближе.

На арбе лежала разрубленная на куски кабанья туша, с которой ловко управлялся однорукий Сергей, известный всему району специалист по примусам и керогазам. Анна Самойловна не раз приводила его чинить эти без конца ломающиеся агрегаты, и Санджаров диву давался, как ловко орудует Сергей своей единственной рукой.

С кабаньей тушен он управлялся не хуже, чем с керогазами. Надсекал ножом мясо, взмахивал топором и бросал отрубленный кусок на весы.

Сергей не заметил Санджарова, увлеченный торговлей, и, только когда тот поздоровался, широко, во весь рот улыбнулся и весело ответил на приветствие.

— Где ж ты такого красавца подстрелил? — спросил Санджаров, кивнув на огромную кабанью голову.

Сергей засмеялся:

— Я, товарищ Санджаров, отстрелялся. Одной рукой не больно получается. Охотник один попросил продать, брезгует сам. А вы как, станете есть кабана?

— Не знаю. — Санджаров усмехнулся. — Не пробовал. С голодухи что хочешь съешь! Неужели наши охотники за кабанов принялись? Интересно…

Расторговавшись, Сергей пересчитал деньги, отложил, как было договорено, двести рублей и погнал быков в МТС — там ждал его Нунна-пальван.

Тушу Нунна-пальвап отдал Сергею еще с вечера, сразу как получил горючее. Он просил поставить арбу где-нибудь в сторонке, на окраине, но Сергей заявил, что в центре торговля пойдет бойчее, и встал чуть не у самого райкома.

Когда он отдал Нунне-пальвану четыре стопки замусоленных, мятых кредиток, тот не стал их раскладывать по карманам, сунул в мешочек, а мешочек положил под сиденье.

Вечером, сдав на склад горючее, Нунна-пальван неторопливо подъехал к своей кибитке.

— Ну как? — спросила жена. Он молча показал мешочек. — Ох, сколько! — Старуха покачала головой. — И куда ты их девать будешь, ведь поганые!

— Ничего, разберемся… Ты давай-ка воды нагрей: мне помыться надо. А чекмень стряхни да повесь во дворе, пусть проветрится, завтра щеткой почистишь. В дом пока не пойду, в сарае приготовь помыться. Только смотри воду не в кумгане грей, а в ведре, из которого бычка поишь!

После ужина Нунна-пальван велел жене подать торбочку с документами и, достав из мешочка деньги, стал их раскладывать стопками.

— Так. Тыща пятьсот — фонд обороны. Пятьсот за приусадебный участок. На заем сорок третьего года — одна тысяча семьсот рублей.

— Так ведь уплатили же, — напомнила старуха.

— Уплатили, да не мы, колхоз за нас уплатил, из трудодней удерживать будут. А мы раз Сазаку квитанцию — и конец! Ну, вроде все. Завтра же сходи в сельсовет, со всеми долгами расплатись. Теперь заживем — никакой налог не страшен!

— Да как же их в руки-то брать, — старуха поморщилась, — ведь поганые?

— Ничего! Руки потом с мылом вымоешь, у тебя там душистого кусок припрятан. Ну, а изнутри винцо хорошо промывает! — Нунна-пальван достал из кармана поллитра «ашхабадского», налил себе в пиалу, выпил и с удовольствием закусил овечьим сыром.

Глава десятая

В этот день Кейкер пришла из школы сама не своя. Она повесила на стену сумку, но не села, как обычно, возле матери, а осталась стоять у двери, задумчиво глядя вдаль.

Тетя Дурсун смотрела на нее и не могла оторвать взора, словно впервые увидела свою Кейкер. Каштановые до колен косы отливают бронзой, бордовое шелковое платье облегает тонкий и сильный стан, тюбетейка украшена монетками. Вот так и растут дети: не заметила, как дочь заневестилась. Не зря, значит, сваты начали приезжать: самим-то все кажется — ребенок, а со стороны виднее… И удалась дочка, ничего не скажешь, не из родии, а в родню: стать Юрдамана, красота Нокера, скромность Пашиджана. Надо бы лучше, да нельзя, уберечь бы только от дурного глаза!

Последние слова тетя Дурсун нечаянно произнесла вслух.

— Ты все что-то шепчешь, мама! — Кейкер с улыбкой подошла к матери и села возле нее.

— Прошу бога, чтоб не сглазили мою Кейкер. Взрослая стала совсем…

Кейкер опустила глаза, смутилась. Взрослая! Еще какая взрослая — мать и представить себе не может, — сам учитель Ахат Аннамамедов написал ей любовное письмо! Настоящее любовное письмо, разукрашенное розочками.

Ей давно казалось, что учитель Ахат смотрит на нее не так, как на других. Правда, во время урока она тоже не отрывает от него глаз, по ведь он учитель, на него положено смотреть. Все смотрят, не только девушки, мальчишки глаз не могут оторвать от учителя Ахата: высокий, стройный, лоб широкий, соколиный взгляд. И совсем не заметно, что левая рука у него не гнется. Только когда в волейбол играет…

Неделю назад писали сочинение, учитель остановился позади ее парты. Чувствуя спиной его взгляд, Кейкер тряхнула головой, перебросила через плечо косу, зачем-то поправила воротник — писать она не могла. Ей казалось, она ощущает на щеке горячее дыхание Ахата. Наконец не выдержала и обернулась. Учитель ласково улыбнулся ей, сверкнув горячими карими глазами. Он доволен ее сочинением? Нет, не то, совсем не то означала его улыбка.

А сегодня после уроков отдал ей письмо: «…Я рад, что судьба привела меня в вашу школу и я встретился с тобой, Кейкер. Я люблю тебя. Когда ты уходишь домой, я иду в класс, сажусь за твою парту и думаю о тебе. Я ничего не прошу — я согласен на все. Хочу одного — быть достойным твоего доверия».

Никогда не писали ей таких писем. Должно быть, ее еще никто и не любил. Правда, Илли смотрел на нее нежно и один раз у колодца даже попросил напиться, а отпил совсем мало. И когда она обернулась, уже возле своей кибитки, Илли все стоял и смотрел на нее. О любви ничего не говорил; может, и сказал бы, но с первых дней войны его взяли в армию, а потом пришла похоронная, и Кейкер долго плакала, спрятавшись за кибиткой. Она любила Илли, казалось ей тогда, и решила хранить ему верность… Кейкер грустила, даже написала сочинение, в котором под видом Аннагюль, у которой погиб любимый и которая навсегда отказалась от личного счастья, изобразила себя.

Что же сейчас отвечать Ахату, если он спросит ее? Сказать, как Аннагюль, что, кроме Илли, никогда никого не сможет полюбить? Это неправда…

Так они и сидели молча, мать и дочь. Кейкер думала о том, как ей теперь относиться к учителю Ахату, а Дурсун грустила о своем. Выросла ее любимица, и хочешь не хочешь, придется скоро отдать ее чужим людям. Растет дочка, и знаешь, что рано или поздно придет за ней свадебный караван и опустеет твоя кибитка, и все-таки, когда это случается, кажется, что еще слишком рано. Да ведь и Анкар не торопится сбыть дочку с рук — такой свахе отказал! Может, он до двадцати лет хочет дочь при себе держать, как городские делают? Поди узнай его мысли!.. А в городе, говорят, некоторые и в двадцать пять выходят, если учатся. И правда, куда спешить, раз девушка скромная и держит себя достойно?

Снова с мельчайшими подробностями вспомнила Дурсун, как приезжали сватать Кейкер.

Дело было к вечеру. У кибитки остановилась арба, запряженная парой сытых, породистых лошадей. С нее слезла нарядная, полная женщина лет сорока. Она направилась прямо к Анкару-ага, стоявшему возле топчана, и уважительно поздоровалась с ним. Кейик, недавно пришедшая с поля, сразу смекнула, что это не простая гостья. Поставила на огонь все кумганы, а когда свекровь вышла из кибитки, сказала ей: