Изменить стиль страницы

А у Кузьмы Варсанофьевича, который живет со своей старухой напротив Малаховых, оказывается, есть дочь. Сейчас она живет в Глядене, а в молодые годы, вроде нашей тетки Парасковьи, убежала из дому с одним цыганом. Но только тот цыган был не приезжий, а свой — комский и жил у них в работниках. И тоже был красавец, и песельник, и на гармошке хорошо играл. Звали его Федей, по прозвищу Барабаш. И вот этот Федя увел Онисью в свой табор. И Кузьме Варсанофьевичу скрепя сердце пришлось соглашаться на их венчание. Но в дом к себе он их не пустил. После этого Онисья стала жить со своим Федей в таборе и сама сделалась цыганкой. Она научилась петь и плясать по-цыгански и вместе с другими цыганками ходила по Коме и просила милостыню. А потом этот Федя Барабаш отчего-то умер, и Онисья вернулась к своим старикам с маленьким цыганеночком. Они не прочь были взять себе в дом нового зятя, но Онисья жить с ними теперь не захотела. Всё винила их за смерть своего Феденьки. Пожила у них недолго и ушла замуж в Гляден за одного вдовца. Хороший мужик оказался. Живут не богато, но в достатке. И, главное, в полном согласии.

О ком бы из соседей речь ни заводил дядя Яков, разговор как-то сам собой переходил у него на Ондреяна Кириллова, с которым они жили рядом. Ондреян славился на всю Кому необыкновенной ленью. И сам не любил работать, и семья у него была такая же, на его образец.

— Вчера встречаю в переулке его Митьку, — рассказывал дядя Яков. — Поехал на своем Игреньке в Симистюль за дровами. Хомут без шлеи, гужи веревочные, перетяга с узлами. Все кое-как, на живую нитку. Сани, того и гляди, на ходу рассыплются. Смотреть тошно. Веревка на санях не замотана, волочится по снегу. «Подвяжи, — говорю, — веревку-то, обалдуй ты этакий!» А ему хоть бы что. Уставился на меня своими глазищами да и гогочет: «Чего, — говорит, — ее подвязывать. Приеду к дровам — все равно придется ее там развязывать». Так и поехал дальше. Да еще песню запел, сукин сын. А приедет домой с дровами, уму непостижимо, что делает. Поставит своего Игренька в санях с крежником у самого крыльца и уйдет в избу отогреваться. Уйдет и забудет и про дрова, и про своего Игреньку… А Игренька ждет у крыльца, когда хозяева его выпрягут. Ждет, ждет, а потом сам начинает распрягаться. Мотает головой, пятится да корежится в оглоблях и, глядишь, вытащит как-то голову из хомута. В общем, сам выпряжется да и уйдет в стаю. Только вожжи за ним волочатся.

Тем временем Митрей отогреется, напьется чаю и выходит выпрягать своего Игреньку. А Игренька давно уж в стае. А хомут и дуга валяются в снегу прямо в оглоблях. Так что бы ты думал? Вожжи у коня он, конечно, отвяжет, седелко с него снимет, а хомут и дугу, подлец, с земли не подберет. Вот какой лодырь.

И девки, понимаешь, у него такие же. Семь дочерей наплодил. Одна другой крепче да здоровее. А только жрать да песни петь. Песельницы оне дивствительно хорошие. Ничего не окажешь. Других таких в Коме, пожалуй, не найдется. А по домашности — не везут, не тянут.

Потом дядя Яков начинал рассказ про самого Ондреяна, или, как его в Коме зовут, Ряна Кириллова. Если Митька у него не подберет хомут с Игренька, не подвяжет на санях веревку, не поднимет с земли брошенную дугу, то и сам Ондреян этого тоже ни в жисть не сделает. Будет перешагивать и через хомут, и через дугу, а не нагнется, не подберет.

И то ведь удивительно, что на работу он и проворен, и сноровист. Жать насупротив него в Коме, пожалуй, никому не устоять. Любит по помочам ходить к богатым мужикам, так как на помочах, известно, хорошее угощение. Но всегда просит хозяина отвести ему для жнитья особую делянку. Выжнет ее раньше всех, серп на плечо и до дому. А вечером является к хозяину на гулянку. Старательному бы мужику да такая ловкость и проворство. Да он горы своротил бы. И хозяйство у него было бы в порядке, и от людей, значит, почет и уваженье. А Ряну хоть трын-трава. Ему наплевать на все свое хозяйство. Гори оно ясным огнем — он и не почешется.

Теперь придумал легкую ваканцию — служить сотским. Выберут обществом какого-нибудь справного мужика на эту службу — ему на такой службе, конечно, труба. Сиди весь день с утра до ночи на сборне около писаря и старосты. А хозяйство горит. Вся домашность идет прахом. Вот он и нанимает за себя нашего Ряна на эту общественную службу. И платит ему за это шестьдесят рублей в год, как настоящему работнику. Обчество не возражает, староста не против, а Ондреяну — хлеб. За такие деньги богатый хозяин дерет с работника три шкуры, гоняет его целый год день и ночь как каторжного. А Рян нацепит себе на грудь медную бляху — и не подступись. Начальство! Сидит себе весь день на сборне около писаря или ходит по селу с важным видом. Все знают — несусветный лодырь, а так сумел себя поставить, что почет ему от всех и уважение…

Глава 13 ОХОТНИКИ

Как ученик я, видимо, чем-то нравился своим комским наставникам, и они отмечали меня своим вниманием. У меня был чистый, звонкий голос, и я с упоением пел в церковном хоре. Уже к концу первого года мне стали доверять чтение на клиросе часов и шестопсалмия. В следующем году я был возведен отцом Петром на роль алтарного служки. В красивом стихаре я чинно прислуживал во время всенощной и обедни. Меня считали прилежным учеником и богобоязненным мальчиком.

К концу учебного года, когда мне вскоре надо было насовсем уезжать домой, отец дьякон стал выспрашивать меня, сможет ли мой отец отправить меня учиться в Минусинск в учительскую семинарию или в городское училище или, на худой конец, в Зеледеево под Красноярском, где, говорят, открывается какое-то ремесленное училище.

Когда же он узнал, что мой отец не может отправить меня по бедности ни в семинарию, ни в городское, ни в ремесленное училище, он утратил к моей дальнейшей судьбе всякий интерес и уж больше не заводил со мной разговор об этом. Так что после окончания комской школы мне сразу же пришлось возвращаться домой в Кульчек и по-настоящему впрягаться в нашу крестьянскую работу.

Лето после выпускных экзаменов я, как всегда, работал дома. Всю петровку мы с Кононом провели на пашне. Он орал, а я корчевал на старой залежи березовую подсочку. А по субботам к вечеру мы уезжали в Убей на рыбалку, и в воскресенье возвращались домой, чаще всего с хорошим уловом.

А потом начался сенокос и страда. Ну, тут уж знай повертывайся. С понедельника до самой субботы, от зари до зари, и в ходу, и в поту, и ждешь какого-нибудь захудалого праздника, чтобы немного передохнуть и отоспаться. Но почему-то летом, как назло, праздников совсем мало. Только во время страды два больших праздника — преображение господне и успение пресвятой богородицы. Но в эти праздники вся деревня бросается вперегонки в тайгу за ягодами. Глядя на других, мы тоже всей семьей отправлялись в тайгу. Хорошо было только то, что тятенька знал заветные, ему одному известные, ягодные места.

Во время страды и сенокоса я как-то не думал о том, что мне надо учиться дальше. Да и когда было думать об этом, когда спина гудела от усталости, когда руки одеревенели от натуги, когда пот каждый день заливал тело и застилал глаза. Но с наступлением осени, когда немного полегчало с работой, я впервые остро почувствовал свою неустроенность. Мои сверстники по школе поехали учиться в разные места. Исаак Шевелев куда-то в Красноярск, Васька Чернов в Минусинск в учительскую семинарию. А Мишка Обеднин пошел приказчиком к новоселовскому купцу Бобину торговать керосином и гвоздями. Мне тоже можно было попробовать поступить в приказчики к какому-нибудь купцу. Но отец понимал, что ничему путному я у них не научусь. А потом, он, видимо, сомневался, сумею ли я на такой должности угодить хозяину.

Сразу же после страды мы огораживали стога сена на наших покосах и скирды хлеба на пашне, потом молотили просо и коноплю, потом возили домой лен и посконь и сушили их в бане, а мама с Чуней мяли их на мялках, потом много раз ездили в Сингичжуль рубить крежник на дрова, потом перекрывали крышу на коровьей стае, ставили новые ворота на гумне… Да все и не перечтешь. По сравнению со страдой и сенокосом это, конечно, не работа. Но все равно каждый день во что-нибудь приходилось впрягаться.