Изменить стиль страницы

Мы с гиком и звоном подбегаем к бане. После некоторого колебания я открываю дверь и сразу же испуганно закрываю ее. В бане какой-то чужой человек с длинной седой бородой. На его лбу я разглядел широкий багровый рубец, который придавал ему какое-то суровое, страдальческое выражение.

— Кто это? — шепотом спросил меня Спирька.

— А я знаю? — так же шепотом ответил я.

— Пойдемте отсюда. Я боюсь его, — заныл Гринька.

Мы осторожно отошли от бани и стали издали наблюдать. Через некоторое время неизвестный вышел из бани. Он поглядел сначала на солнце, как бы желая поточнее определить время, а потом долго смотрел в сторону Шерегеша.

Мы тоже стали смотреть на Шерегеш, но ничего там не увидели, кроме легких перистых облаков, тянувшихся над его высокой вершиной.

Вдруг человек резко повернулся и, как нам показалось, направился в нашу сторону.

— Пойдемте домой, — снова заныл Гринька.

Мы не менее Гриньки боялись встречи с неизвестным стариком и побежали домой. Через две-три минуты, возбужденный и запыхавшийся, я врываюсь к себе во двор и нахожу бабушку около погреба. Она сидит на скамейке возле большой кадки, в которую только что спустила несколько докрасна накаленных в печи камней. Вода бурлит и клокочет. Так у нас вываривают кадки для засолки огурцов и греют воду в бане для мытья.

— Баба, бабонька! — кричу я, подбегая к ней. — У нас кто-то в бане поселился. Страшный такой, бородатый старик.

— Ну так что же, — спокойно говорит бабушка. — Бродяжка какой-нибудь обосновался. Поживет немного да и уйдет. Сегодня только вторник. А баню нам топить в субботу. Пусть себе живет.

— А кто он, этот бродяжка? — допытываюсь я у бабушки. — Что он у нас делает?

— Поселенец какой-нибудь или бобыль бесприютный, вроде нашего Ворошкова. Шел, шел своей дорогой да и остановился в нашей баньке немного отдохнуть.

Я знаю — если кто поселенец, то он убил кого-нибудь или ограбил. Его за это осудили на каторгу, а потом пригнали жить к нам в Кульчек. У нас если кого хотят сильно обругать, то обзывают его поселюгой, варнаком, бродягой, катом.

— Бабушка, — допытываюсь я, — а кого он убил?

— А кто его знает, — отвечает бабушка. — Может, никого и не убивал. Видать, из острога бежал. Да нет. Где ему, если старик. Отсидел, поди, свой строк и ходит теперь по белу свету, побирается христовым именем да смотрит, куда бы лучше преклонить свою голову.

— А он нас не зарежет? — не отстаю я от бабушки.

— Что ты, милок. Да за что же он нас с тобой резать-то будет? Теперь не те времена. Это раньше беглые каторжники людей резали, народ грабили. А теперь, слава богу, давно уж об этом не слышно.

— И у нас в Куличеке грабили?

— Да… бывало и у нас в Кульчеке.

Тут я вижу, что бабушка знает что-то интересное, и спешу воспользоваться подходящим случаем:

— Расскажи, бабушка, расскажи о разбойниках…

— А кадки кто за меня будет вываривать? Скоро ведь огурцы пойдут.

— Я тебе помогу, бабонька. Ты только рассказывай, а я буду вываривать.

— Ишь помощник какой нашелся. Не мужицкое это дело — кадки вываривать. Иди лучше играй. Потом как-нибудь расскажу. — Бабушка с трудом поднялась со скамейки. — Ох, ох, ох! — тяжело вздохнула она. — К дождю, что ли, меня сегодня ломает. Моченьки моей нет. Пойти подбросить в печку.

Она взяла лежавшую около кадки клюку и пустое ведро и поплелась в дом. Я ждал, ждал ее около кадушек и, не дождавшись, побежал к Спирьке и Гришке.

На этот раз мы пошли играть в Барсуков ключ. Барсуков ключ начинается под Шерегешем и впадает в нашу речку прямо посредине деревин. Весной Барсуков ключ шумит и бурлит, а летом почти совсем пересыхает. Берега его крутые, обрывистые, с узкими щелями, ямами и даже пещерами. Удобное место для игры в разбойников.

Сегодня атаманом был сначала я. Спирька был купцом, а Гришка ямщиком. Потом атаманом сделался Спирька, потом Гришка. Все по очереди были и разбойниками, и купцами, и ямщиками. Чтобы быть разбойником пострашнее, я вымазал себе лицо и руки красной глиной и нарисовал на лбу широкий рубец. Спирька и Гришка, разумеется, тоже раскрасились.

Возвращаясь с Барсукова ключа, мы неожиданно наткнулись на нашего бродяжку. Он переходил от дома к дому, останавливался под окнами и негромко, но достаточно внятно просил милостыньку.

И в каждом доме ему непременно что-нибудь подавали.

Мы издали следили за бродяжкой, стараясь рассмотреть его как следует. Его лоб до самых глаз был повязан ситцевым платком, благодаря чему багровый рубец не привлекал к себе внимания. В остальном бродяжка ничем не отличался от наших деревенских стариков. Он был в коротком поношенном шабуре. На опояске с левой стороны, как у всех наших мужиков, у него висел небольшой нож в деревянных, обтянутых кожей ножнах, а на плече большая холщовая сума.

Когда бродяжка направился к нашему дому, я побежал предупредить об этом бабушку. И через некоторое время под окнами у нас послышался негромкий голос:

— Подайте милостыньку, христа ради, прохожему человеку.

— Сейчас! — отозвалась бабушка и сунула мне калач белого хлеба и два яйца. — Вынеси ему за ворота и подай. Да обязательно скажи: не взыщи, мол, дедушка… Иди, иди! Не бойся.

Я вышел с милостынькой за ворота, подал ее бродяжке и, немного оробев, сказал:

— Не взыщите, дедушко.

— Во имя отца, и сына, и святого духа, — сказал бродяжка, снял картуз и перекрестился. — Спасибо, сынок, спасибо, люди добрые. Дай вам бог здоровья.

Он пристально посмотрел на меня, поправил повязку на лбу и устало пошел к следующему дому.

После встречи с бродяжкой мне никуда уж не хотелось идти из дома, и я до самого вечера крутился около бабушки в надежде услышать какой-нибудь рассказ о разбойниках. Но бабушка все охала, все жаловалась на то, что ей разломило суставы, что она не может двинуть ни рукой, ни ногой. А сама все ходила и ходила и все что-то делала.

Тем временем погода стала меняться. К вечеру из-под Тона потянулись свинцовые тучи. Загудел Шерегеш, и, когда начало темнеть, вдали над тайгой стало сверкать и погромыхивать. Приближался весенний грозовой дождь. Было тихо и душно. Только изредка прохладной волной накатывался легкий ветерок, принося с собой ощущение какой-то тревоги от надвигающейся грозы.

В ожидании большого ливня бабушка и Чуня убрали с подамбарья хомуты, потники и прочую снасть, сняли и отнесли в дом развешанный на заборе холст. Даже вываренные под огурцы кадушки перекатили на всякий случай под навес.

Вечером бабушка попросила Чуню закрыть как следует окна. Когда Чуня, притворив ставень, проталкивала в избу железный засов, бабушка заставляла меня закреплять его на железную чекушку.

— Так-то будет лучше, — говорила она и три раза крестила закрытое окно. — Береженого бог бережет.

Наконец сели пить чай. За чаем бабушка заявила нам, что ляжет спать сегодня в прохладные сени, а не в жарко натопленную избу, а ночью, видать, отдаст свою душеньку богу, настолько она умаялась за день. Мы с Чуней, разумеется, устроились на ночь тоже в сенях.

Перед сном бабушка долго молилась. Потом закрыла дверь на щеколду и потушила лампу. В сенях сразу сделалось темно, и с улицы стал доноситься тревожный лай собак. Теперь, решил я, можно попросить бабушку рассказать обещанную историю про разбойников.

— Ты помнишь, Чуня, эту курицу рябу, — начала бабушка, устраиваясь на полу рядом с нами, — замухрыжистая такая. Я опять нашла ее на яйцах. Устроила себе гнездышко в коробу на санях, под самым облучком, сидит себе и парит. Уж я куряла, куряла ее в кадке с водой, да разве в кадке накуряешь! Ее на речку надо нести, в пруду курять. А то высидит нам цыплят. А какие могут быть у такой курицы цыплята. Одна видимость!

— Ты, бабонька, о разбойниках рассказывай, а не про курицу, — взмолился я.

— Обожди, милок. Сначала надо с курицей с этой дело решить. А потом уж и о разбойниках, — говорит бабушка и долго молчит, как бы собираясь с мыслями.