Изменить стиль страницы

Тем временем Адмиралтейство пробуждалось от своего сна. Невиданная ранее деятельность гнала прочь с мола небольшого порта, с земляных насыпей, с пустырей тишину, возвращавшуюся теперь туда только на время сиесты, ритуала, совершенно необходимого в условиях жаркого сиртского лета, но соблюдавшегося и потом, в преддверии зимнего сезона. Поскольку в давно оставленных и готовых вот-вот рухнуть зданиях не хватало места для вернувшегося из Ортелло контингента, Фабрицио распорядился очистить от кустарника часть пустыря за крепостью; расположившиеся там ровными шеренгами палатки и четкие ряды походных костров, на которых вечером готовилась пища, ассоциировались у меня с чем-то более неукоснительным и более военным, чем все то, что можно было видеть в Адмиралтействе раньше. Марино практически не заглядывал на тот участок территории, который он презрительно окрестил «табором», а иронический тон, прорывавшийся у него в разговоре с Фабрицио при упоминании о «беженцах», давал достаточно ясно понять, что это столь нежеланное подкрепление вызывает у него грустные воспоминания и висит на нем тяжелым грузом, но нам нравилась эта суматоха с ее непрерывным звяканьем стукающихся друг о друга винтовок, бряцанием металла, перекличками, этот громкий шум голосов, вновь привыкающих к открытому пространству; лагерь стал самым оживленным местом в Адмиралтействе. Этот бивак, внезапно, как какой-нибудь сорняк, выросший на развалинах, давал совершенно неожиданный для здешних степей приток жизненных соков: то, что было в нем временного, взывало к будущему, и когда после ужина наши ноги сами несли нас к пустырю, где льнущий к земле дым рдеющих в ночи лагерных костров смешивался с рано выпавшим туманом лагун, то гомон веселых и сильных голосов, перекликавшихся вокруг невидимых палаток, привносил в атмосферу музыку неожиданности, свободы и необузданности, похожую на ту, что звучит над отправляющимся в поход войском, над снимающимся с якоря кораблем, и мы чувствовали, как наши головы вдруг начинает кружить легкий хмель приключений. Марино не ошибся: изменения оказались большими. Подобно простирающему во все стороны свои корни молодому дереву, эта своевольная живая клетка цеплялась где только было можно за дремлющие, заплесневелые механизмы Адмиралтейства, которые начинали потрескивать, тревожа капитана в его оцепенении. Каждый новый день приносил с собой и новые проблемы, требовавшие немедленного разрешения: то не хватало продовольствия, то нужно было купить в Маремме что-то для лагеря, то возникала потребность в инструментах, без которых начинал рвать и метать внезапно ощутивший свою значительность Фабрицио, — проблемы, в сущности, крошечные, но заставлявшие каждого хлопотать даже больше, чем того требовали его служебные обязанности, хлопотать, привнося льющиеся через край рвение и заинтересованность, привлекая элементы игры и пьянея от самого процесса деятельности; и от этого еще больше бросалась в глаза овладевшая Адмиралтейством потребность в лихорадке.

За обедом и ужином крепость теперь гудела от разговоров о проектах и решениях, о сметах и службе, слыша которые Марино время от времени качал головой, качал как-то устало, механически, словно отгоняя налетевший рой мух; иногда в конце слишком оживленной дискуссии он тихо засыпал на уголке стола, а может быть, просто притворялся, что спит, — по крайней мере так я предполагал, — стараясь найти в этом сне защиту, перелететь с его помощью в какой-нибудь тенистый уголок, населенный более привычными образами. Он был окружен тем же глубоким уважением, которое всегда умел к себе вызывать, и все же в ответ на его рассчитанную и намеренную медлительность в принятии решений, неизменно выполнявшую роль тормоза, подчиненные иногда выражали признаки нетерпения, которые теперь пресекались лишь наполовину: убыстрившийся ритм жизни в Адмиралтействе как бы незаметно выбрасывал его на берег, и он не сопротивлялся этому, возможно стараясь сохранить силы на будущее. Я заметил, что в общем распорядке текущих дел возникла тенденция к образованию замкнутых цепей, благодаря которым самому Марино удавалось оставаться вне игры: так, Фабрицио, занимающийся ремонтом крепости, должен был вести дела по поставкам оборудования непосредственно с Джованни, ведавшим вопросами материального обеспечения. Поэтому почти каждый вечер за столом устраивались мини-совещания на две-три персоны, ни в коей мере не ускользавшие от внимания Марино: прищуриваясь и подмигивая мне, он словно брал меня в свидетели своего иронического восхищения таким рвением и чудом такого быстрого осуществления столь сложных и диковинных дел. В эти мгновения его взгляд выражал глубочайшее лукавство, смысл которого ускользал от меня и, возможно, озадачил бы даже и его самого своей внезапной и странной обезличенностью: иногда можно было подумать, что глаза Марино улыбаются за кого-то другого, настолько эта жестокая улыбка была ему несвойственна; словно кто-то гораздо более суровый и бесконечно более старый, чем он сам, взял да и привнес в прорези его внезапно утративших возраст век вместо сообщнического подмигивания пронзительный и холодный отблеск, похожий на леденящий кровь смех.

Казалось, что скука покинула Адмиралтейство. Деятельность Фабрицио творила чудеса. Он вошел в азарт, и ему удавалось вызывать у людей, казалось бы окончательно заснувших на слежавшейся соломе своих хлевов, взрывы энергии и той безумной активности, что встречается у людей, чудом избежавших гибели. Бригады, используемые на опасных работах, даже отказывались принимать добровольцев, вспоминавших вдруг про корабельные мачты, и в некоторые дни можно было подумать, что это целое войско обезьян карабкается на приступ надменной крепости, потому что Фабрицио, опасаясь совсем уже близких теперь дождей, являющихся неотъемлемой принадлежностью зимнего сезона в Сирте, торопился привести в порядок верхние галереи и дозорные площадки, откуда вода сквозь огромные щели потоками стекала вниз и затапливала казематы, а ремонт внутренних помещений отложил до вынужденного заточения во время долгого ненастья. За несколько дней крепость была очищена от зарослей кустарника и сразу же приковала к себе всеобщее внимание. Сбрасывая каждый день часть своих лохмотьев, она представала во всем совершенстве своей безупречной мускулатуры, во всей простоте своего застывшего движения, подающего какой-то знак, и, резко вздыбившись, стояла в своей трагической наготе на берегу распластанных вод. Отовсюду были видны ее острые гребни, вонзившиеся в пустынный горизонт. Мы наблюдали за тем, как она постепенно, подобно извлекаемой из земли статуе, освобождается от своих наслоений, и нам казалось, что в Адмиралтействе посвежел даже сам воздух и что закованные в латы высокие и неприступные стены молят о том, чтобы их промыли до чистоты морского ветра; с утра до вечера наш лихорадочный взгляд натыкался на их острый силуэт, как натыкается язык на режущий край только что сломанного зуба. Трудно было понять, как это из-за таких незначительных изменений произошел настолько сильный перелом в настроении, что даже вкус и аромат вдыхаемого нами воздуха стали другими, что даже кровь заструилась в жилах быстрее, и тем не менее я чувствовал, это было именно так: крепость росла теперь в нас самих с настойчивостью нового зуба, и из-за нее отдых наш кончился; она была тут, само воплощение беспокойства — водворившаяся, царящая, тревожная, непостижимая, — легкое, непрерывное покалывание тонкого острия, передающее всем нервным окончаниям возбуждение, идущее от тончайшего жала.

Хотя руководство Адмиралтейством и внутренняя служба меня непосредственно не касались, тем не менее я по своей собственной воле оказался вовлеченным в этот круговорот новых дел и из-за этого посещал палату карт гораздо реже. Она перестала быть тем хранилищем тишины, чье холодное и пахнущее плесенью дыхание хватало меня за горло, как в подземелье. Сквозь окна, не заслоняемые кустарником, на почерневшие столы падал теперь более живой свет, а иногда туда проникал луч солнца и, медленно перемещая столб пыли, как бы шарил световым пальцем по беспорядочному нагромождению карт, сонным движением извлекая наугад из тени какое-нибудь иностранное название или контур незнакомого берега. Глубокое эхо внутренних дворов подолгу вторило выкрикам землекопов, которые прыгали от бойницы к бойнице, вырисовываясь иногда в окнах, как в китайском театре теней. Эти крики и возгласы, эта лихорадочная суматоха, проникавшая даже в глубь столь надежно запрятанного, столь уединенного места, спящего глубоким сном под своим покровом пыли, лишали его присущих ему непредсказуемости и живописности: так же как пейзаж, вырисовывающийся на стенке фотографической камеры, утрачивает свою живую переливчатость, но зато обретает для глаза устойчивость кристалла и как бы начинает ловко выбирать среди предметов тот, который лучше всего передает тяжеловесность вещей, их смутную тоску по отдыху и успокоению; можно было подумать, что звуки и шумы проникали туда через фильтр снежной мантии, утрачивали там свое привычное значение, так что нарастал глубокий и неясный ропот, воспринимаемый на слух как звук возвращенной жизни; от этого столь привычного звучания инструментов и голосов в глубине затемненного уединения появлялось ощущение, что руинами овладела шумная и принесшая с собой какое-то знамение колония перелетных птиц, как если бы пришло наконец время — ее сокровенное время года, которое опровергает печальные приметы надвигающейся зимы, время, которое долго-долго ждало своего часа под пылью веков, распустилось наконец над крепостью и, словно оттепель, возвратило ее к жизни.