Изменить стиль страницы

— Дело не в этом. Что бы там ни случилось, нужно подумать о том, как использовать высвобождающихся людей. Они свалятся на нашу голову буквально с завтрашнего дня. А Орсенна ни в коем случае не позволит нам кормить их, если они будут болтаться без дела… Мне показалось, Роберто, что у тебя есть какая-то идея.

Голос Марино смягчился, он искал поддержки. Роберто находился в Адмиралтействе дольше других, и капитану нравился его медлительный, тяжелый ум, притуплённый требующими терпения ночными засадами; Роберто успокаивал его, словно подпирал глыбу его невозмутимости.

— Может быть. Я просто думал о том, что стоит нам только захотеть, и работы здесь хватит на всех.

— В Адмиралтействе?

Голос Роберто окреп; в нем звучало явное удовлетворение собственным здравым смыслом.

— В Адмиралтействе.

Он махнул рукой в сторону окна.

— Вам не кажется, что это сооружение не делает нам большой чести? Оно совершенно разваливается… Наши люди на протяжении многих лет были земледельцами… с таким же успехом они могли бы превратиться и в каменщиков.

— Ты хочешь ремонтировать крепость?

В голосе Марино внезапно прозвучала острая нота, какая-то вышедшая из-под контроля вибрация, которая от сокращения голосовых связок тут же оборвалась, но, пока она звучала, успела с такой явностью и очевидностью выдать его внутреннюю панику, что даже Роберто с его толстой кожей встревожился и на мгновение застыл в нерешительности.

— Ремонтировать — это слишком сильно сказано. Это слишком крупное мероприятие, на которое у нас практически нет средств. Но можно было бы его почистить. Это прекрасное здание, — добавил Роберто, опять бросая взгляд на окно, — а сейчас оно совершенно утратило свой человеческий облик. Превратилось в какие-то заросли, в джунгли.

По комнате глухо пробежала горячая волна одобрения — глаза заблестели. Неуклюжая речь Роберто подействовала, как оттепель в морозный день.

— Да, это деморализует людей. Эта развалина исторгает нас из себя. Когда живешь в руинах, то перестаешь воспринимать себя всерьез… Это все равно что построить себе шалаш на улицах Сагры и начать раскопки, — в сердцах добавил Джованни.

— Окажите мне доверие, капитан, поручите мне команду, освободившуюся в Ортелло. — Фабрицио весь выпрямился, дрожа от возбуждения. — …Обещаю, что через два месяца крепость будет блестеть как новая. Вместе с надраенными пушками.

Ошибиться было трудно: над Адмиралтейством поднимался маленький шквал, настоящий бунт в миниатюре. Марино недоверчиво переводил взгляд с одного лица на другое, с ошалелой покорностью внимая напору перебивающих друг друга голосов, внезапному пробуждению энергии — будучи уже на буксире, уже безнадежно в обороне. Он глубоко вздохнул и, опустив глаза к столу, стал медленно подбирать слова.

— Все это просто великолепно, но несерьезно. Крепость списана, и Синьория ни за что не откроет кредит ради бесполезной работы.

Лица сразу замкнулись, стали враждебными. Ответ Марино пришел слишком поздно. Сквозь приоткрытую дверь уже сочился свет, и плечо давило на нее все сильнее и сильнее.

— Если произвести расчеты — все необходимые расчеты, то мне кажется, что Орсенна еще останется вам должна.

— Речь идет о соблюдении норм. Существует особый кредит, открываемый для ремонтных работ.

— Вы же, капитан, сэкономили им столько денег. На крепости ведь еще сохранился герб Синьории, и ей все-таки следовало бы уважать себя.

В поднявшемся шуме звучали и ноты торжественного одобрения, и немного комичные восклицания оскорбленного достоинства. Марино посмотрел на меня краем глаза. С холодным азартом игрока я наблюдал, как оказываются битыми все эти фальшивые карты. Марино играл против них один, причем игра его была нечестной.

— Господа!.. Господа!.. — Марино резко ударил кулаком по столу и заставил всех замолчать. — Мне кажется, что вас куда-то понесло. Орсенна видит нас и слышит, — добавил он, поднимая на меня непроницаемый взгляд, — не забывайте об этом. Альдо — наш друг, но всему есть предел. И мне кажется, что он сегодня слишком молчалив.

У меня ёкнуло сердце: я почувствовал, что Марино ставит на свою последнюю карту. Я слегка побледнел и встал. Мне предстояло предать его дважды.

— Предложение Роберто кажется мне вполне разумным. В любом случае теперь забота о контингенте из Ортелло полностью ложится на наши плечи. Орсенна ничего не сможет возразить на то, чтобы люди приносили хоть какую-то пользу.

Я увидел, как в глазах Марино сверкнула молния. Он резко встал.

— Пусть будет так. Даю тебе, Фабрицио, карт-бланш. Завтра мы с тобой пойдем осматривать крепость.

Марино вышел из комнаты своим тяжелым шагом ночного дозорного; на пороге он остановился, начал было рукой какой-то жест и не закончил его. Голова его втянулась еще глубже, чем обычно, в плечи; взгляд сразу потускнел. Мне внезапно вспомнился тот момент, когда он, придя вечером в палату карт, поднял вверх свой фонарь. В его жалком покачивании головой чувствовалась какая-то старческая расслабленность.

— Это большие перемены…

Все удивленно подняли глаза, но фраза осталась незаконченной. Покачивание головой продолжалось, казалось механическим. Взгляд переходил с одного предмета на другой, не в силах на чем-либо остановиться; он был опять странно повернут вовнутрь, как взгляд больного, погруженного в расшифровку неясного предостережения, исходящего от его черной плоти. Он надвинул на голову фуражку и, тяжело ступая, удалился.

Начиная с этого дня капитан сильно изменился. Что-то в нем надломилось, что-то связанное с самыми корнями жизни. Когда, приходя на ужин, он сбрасывал свою тяжелую шинель, то казалось, что его силуэт с каждым днем уменьшается, становится все более тонким. Этот неподвижный силуэт по-прежнему представал в обрамлении наполненного тишиной кабинета и длинного коридора, которые защищали его от времени, заклинали его, подобно тому как каменная оболочка защищает запеленатую в жесткие ленты мумию от ее вечности. Однако лицо Марино теперь жило интенсивнее, чем когда бы то ни было раньше, жило в каком-то скорбном, механическом бодрствовании, в котором дух не принимал никакого участия; черты его лица обрели странную, непроизвольную манеру сокращаться, сохраняя напряженную неподвижность чувствующего растения, словно отныне функции их стали сводиться к тому, чтобы усиливать, усугублять обостренные вибрации слуха. Масса тела под сблизившимися друг с другом плечами становилась все инертнее, все компактнее, все тяжелее. Внешне он выполнял все ту же работу, что и раньше, и стопка бумаг на столе, сложенная утром слева от него и вырастающая вечером справа — так переворачивают песочные часы, оставалась как бы символом ровного течения времени в Адмиралтействе; однако лицо, словно отделившееся от тела с его активными руками, пребывало во власти тиков и неконтролируемого дрожания. Марино слушал. Из чрева крепости, разбуженной и гудящей с раннего утра до позднего вечера под тяжелыми сапогами сновавших там людей, до него докатывалось, ему передавалось ощущение пронзительной, сверлящей боли. Днем в его глазах сохранялся слепой взгляд вытащенного на поверхность крота. Иногда, работая с ним за одним столом, я помимо своей воли смотрел украдкой на его лицо и с легким потрясением обнаруживал на нем признаки какого-то тревожащего меня животного начала. Марино, разумеется, постарел, но эта его животность не была старческой. Она не являлась вырождением ума, а лишь жила на большей глубине. Она напоминала скорее проницательную отрешенность абсолютного внимания и заставляла меня иногда задумываться о том удивительном выражении, которое проявляется у тех, кто сосредоточенно внимает отзвукам глубинной органической жизни: у врача во время аускультации, у женщины во время беременности, у испуганных животных, получивших в бездне своей теплой ночи смутный знак наступающего прилива или приближающегося тайфуна. При виде этого сокровенного напряжения у нас появляется чувство, что уже в самом взгляде на него есть что-то кощунственное; наш инстинкт предупреждает нас, что дух, с каждой секундой уходящий на наших глазах куда-то все глубже и глубже, слишком опасно приближается к некоторым запретным центрам, где что-то происходит, и мне казалось, что внезапно появившаяся на лице Марино едва заметная морщинка уравновешивает располагающийся где-то в другом месте огромный груз; я торопливо отводил глаза в сторону, чувствуя, что сердце у меня бьется быстрее, чем обычно.