Изменить стиль страницы

Можно было поручиться, что Борис не видел, как его щелкнул кто-то на пленку: уж очень непринужденно выражение лица, вся его поза. И хотя лица бурильщика на фотографии не видно, его закрывало опущенное ухо шапки, чувствуется, что этот парень рассмешил Бориса.

На скале виднелся намерзший лед и снег. Зима, лютая братская зима в пятьдесят градусов.

Но Гайнулин стоял в лихо заломленной шапке, она держалась на затылке; стеганка и ворот рубахи распахнуты, выглядывает полосатая тельняшка.

Нетрудно было догадаться, что произошло: просто: в котлован пришел новичок, он закутан так, как здесь совсем не принято. Тот, кто держит в руках перфоратор весом в двадцать килограммов или долбит ломом диабаз — породу почти такую же крепкую, как сталь, — не испугается при любой температуре. Да и не так уж здесь холодно — с двух сторон защищают от ветров стометровые скалы, а с низовой и верховой сторон Ангары — дамбы.

И вот странно — любой другой в такой позе имел бы залихватский вид, но Гайнулин просто в родной стихии: он так привык, он так всегда жил, а главное — так работал.

А вот и другой снимок. И опять едва ли Гайнулин знал, что его фотографируют.

Тут уж было видно лицо «закутанного парня»: он склонился над бурильным молотком, что-то у него не ладится, а бригадир — серьезный, вдумчивый и даже строгий — что-то показывает новичку.

В течение одного этого дня корреспондент «Советской России» видел Гайнулина и в самозабвенной работе, и в серьезном разговоре с главным инженером строительства ГЭС, и в веселой, шутливой перепалке с ребятами, и задумчивого, сосредоточенного в момент, когда котлован походил на поле боя (был час взрывов), и возбужденного, счастливого оттого, что дневная смена бригады дала 220 процентов плана, и подавленного вдруг свалившимся на него горем…

На тот день было назначено переселение бригады в новое общежитие. Сколько сил и энергии стоило Гайнулину отвоевать это общежитие — целый дом, где отныне вся огромная бригада почти в сто человек будет жить вместе.

Борис бегал к диспетчеру котлована, договаривался о машине, звонил по телефону и разыскивал воспитателя общежития: ему хотелось обставить это событие как можно торжественнее.

— Кровати застелим, чемоданы на место поставим, вот и все дело, — говорил он, — а потом сообразим праздник, веселье. Ну если не оркестр, то хоть хорошего баяниста пригласить. И игры бы какие-нибудь придумать позанимательней. Эх, нет еще у нас настоящих воспитателей в общежитиях! Я бы на это дело подбирал самых умных людей.

Вечером, после всех хлопот, Гайнулин наконец выбрал время и рассказал корреспонденту, как тот просил, «немного о себе» и «немного о бригаде».

Вот этот рассказ, без всяких изменений, как он лег в рабочую тетрадь журналиста.

«Меня часто спрашивают, кто я по национальности. Я отвечаю: русский, хотя отец мой происходит из казанских татар. Вообще, если бы существовала такая национальность, еще более уверенно можно было сказать, что я сибиряк. Сибирь здорово поработала над тем, чтобы крепко перемешать все народности. Сколько я знаю и видел скуластых сибиряков и сибирячек, в жилах которых, можно безошибочно сказать, течет и бурятская и татарская кровь! Сколько латышей, грузин, армян, немцев, украинцев, поляков, евреев, белорусов, финнов и многих других пришли в Сибирь до революции в кандалах и остались здесь «на вечное поселение»! А сколько людей искало в Сибири спасения от голода и безземелья! Вот и мой дед приехал в Сибирь вместе с бабкой и пятилетним сынишкой — моим отцом — откуда-то из-под Казани.

В Красноярске дед заболел тифом и умер. Через несколько дней умерла бабка, оставив в чужом городе без родных и знакомых пятилетнего мальчика. И пошел он жить по приютам. Там и нарекли его русским именем Николай…

Лет тринадцати он сбежал из приюта и уплыл на плоту вниз по Енисею с какими-то рабочими людьми. С тех пор он не расставался с реками и леспромхозами и стал одним из лучших лоцманов — проводников плотов. Здесь, в одном из лесных поселков, он и женился на русской девушке, приехавшей с родными из-под Пскова. Я родился в Красноярском крае в таежном поселке Кондаки на реке Бирюсе. Сколько помню себя, я знал только два способа передвижения: свои собственные ноги и реки. А сколько леса вырубили вокруг поселков на моей памяти! Отец тогда на скорую руку сколачивал плот, грузил всю свою семью, и мы плыли на новое, необжитое место, всегда глухое и всегда таежное. Так мы попали в поселок Каен Шиткинского района. На сотни километров вокруг здесь были непроходимые дебри.

На всю жизнь мне запомнился рассказ отца, как однажды моя мать спасла ему жизнь. И не только ему, но и мне, и десятку сплавщиков леса.

Отец мой вместе с бригадой должен был сплавить связку плотов вниз по Ангаре и провести их через большой порог и несколько шивер.

За километр-два от порога плот причалил к берегу, и отец пошел нарубить кольев и елового лапника для шалаша на плоту. В это время сильным порывом ветра оборвало тросы, и плот понесло на порог. Отец подбежал к берегу, стал махать руками, кричать, но сплавщики растерялись и не знали, Что делать. Отец оставался на глухом таежном берегу один, без продуктов, без спичек (он не курил). На сотню километров вокруг не было жилья. Плоту не миновать гибели: никто из сплавщиков не смог бы провести его через грозные буруны. Сплавщики метались по плоту, кто-то пытался управлять им, как вдруг моя мать столкнула лодку, вскочила в нее и стала грести. Отец прыгнул в лодку, изо всех сил греб веслами и быстро догнал плот. Плечом он отстранил от рулевого весла растерявшегося мужика, дал команду сплавщикам грести от левой стороны, и через считанные минуты плот благополучно проскочил «ворота» порога.

Когда опасность миновала, мой отец закричал:

— Где здесь мужики? Не вижу мужиков! Кроме моем Любавы, на плоту нет ни одного мужика!

Отец любил вспоминать, что в эту минуту я стал его теребить за штанину и уверять:

— Я мужик! Я мужик!

Отец расхохотался громко, как только умел он, поднял меня на руки (мне тогда года три было) и еще громче закричал:

— Вот мужик! Вот кто мужик! С ним и с Любкой будем сплавлять плоты!

Я настолько ясно представляю себе всю эту картину, что ни мать, ни отец не могут убедить меня в том, что я ее запомнил только по рассказам.

Подобных историй, когда отец и мать проявляли настоящее мужество было немало. Но никто не считал это героизмом, потому что это была работа, «а на работе чего только не бывает», как любит повторять мой отец.

С пяти лет он стал учить меня стрелять из ружья. Я был так мал, что ему приходилось держать ружье, а я лишь нажимал на спусковой крючок. Но уже с десяти лет ходил с отцом на охоту, самостоятельно добывал в капканах зайцев и стрелял ондатр. У меня до сих пор все руки в шрамах: следы их укусов. Они очень живучи, дробь застревает у них в сале и часто не убивает, а лишь ранит. Если ее быстро не достанешь и не выбросишь на берег, она, уже смертельно раненная, все-таки ухитряется нырнуть. В сезон я убивал по сто-двести ондатр.

Вместе с отцом я белковал, ходил на соболя. Часто мы с ним уходили за тридцать, за пятьдесят километров в глубь леса по таежным широким просекам,

, В семье я был старшим и единственным парнишкой. Четыре сестренки моложе меня.

У нас была начальная школа. Пятый, шестой и седьмой классы я окончил в селе Шелаеве, находившемся в тридцати пяти километрах от нашего поселка. Там я получил семилетнее образование. И это мне казалось в то время немалым. А на флоте и сейчас здесь, на строительстве, даже в нашей бригаде, очень много ребят и девчат с десятилеткой. Мне бывает как-то неловко за свои семь классов. Но ведь не так уж поздно в двадцать четыре года продолжать учиться. Вот я и поступил сейчас на курсы подготовки в техникум.

Что делает парнишка в наших местах, когда кончает семилетку?

Идет работать. Я тоже пошел. До пятьдесят третьего года я знал только тайгу и работу в леспромхозе.