Встретил он Щепкина и Тургенева очень приветливо и, пожав Ивану Сергеевичу руку, сказал:
— Нам давно следовало быть знакомыми…
Он пригласил их сесть.
Тургенев пристально вглядывался в лицо Гоголя. «Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость — именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым».
Заговорив о литературе, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям и что представляет собой самый процесс работы над ними, Гоголь заметно оживился.
— У вас есть талант, — сказал он Тургеневу, — обращайтесь с ним бережно… Мы обнищали в нашей литературе, обогатите ее. Главное — не спешите печатать, обдумывайте хорошо. Пусть сначала повесть создастся в вашей голове, и тогда возьмитесь за перо, марайте и не смущайтесь. Пушкин беспощадно исправлял свои стихи. Его рукописей теперь никто не разберет, так они перемараны.
Гоголю было приятно услышать от Тургенева, что «Шинель» и некоторые другие его повести, переведенные на французский язык, произвели в Париже сильное впечатление. Он знал, что Иван Сергеевич много помогал переводчику советами. Но тут же, словно бы вспомнив что-то, вдруг переменился в лице и с беспокойством раздраженно спросил:
— Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?
— Герцен не хотел, конечно, задеть вас лично, его огорчило лишь то, что вы, передовой человек, сворачиваете, как ему кажется, со своего пути, — ответил Тургенев.
— Мне досадно, — заметил Гоголь, — что друзья придали мне политическое значение. Я хотел показать «Перепиской», что я не то, и перешел за черту, увлекшись. Правда, и я виноват, что послушался окружавших меня… Если бы можно было взять назад сказанное, я бы уничтожил мою «Переписку». Я бы сжег ее.
В дальнейшем ходе беседы о «Переписке» Гоголь пробовал доказать, что он всегда держался одинаковых политических и религиозных взглядов. В подтверждение этого он даже стал читать отрывки из своей ранней статьи, помещенной в «Арабесках», — «О преподавании всеобщей истории».
— Вот видите, — твердил Гоголь, — я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь! С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве?.. Меня?..
Тут Тургенев особенно остро почувствовал, какая бездна лежит между его мировоззрением и мировоззрением Гоголя.
«И это говорил автор «Ревизора», одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил, наконец, книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пиесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать…»
Благодаря такому неожиданному исходу разговора на долю Тургенева выпало счастье услышать, как сам Гоголь читал «Ревизора». И каким же это было «пиром и праздником» для него!
5 ноября в той же квартире А. П. Толстого собрались писатели и артисты; кроме Щепкина и Тургенева, здесь были Сергей Тимофеевич и Иван Сергеевич Аксаковы, Шевырев, Н. Берг, П. Садовский, Шумский и другие.
Тургенева поразила чрезвычайная простота и сдержанность манеры Гоголя читать. Казалось, он «только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет для него самого новый и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный — особенно в комических, юмористических местах… Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор».
Слушатели были в восторге, хотя сам Гоголь, утомленный чтением, сказал, что все это не более как намек, эскиз.
Прощаясь в сенях с Гоголем, Тургенев не предполагал, что никогда уже больше не увидит его…
ГЛАВА XVIII
ССЫЛКА. «ЗАПИСКИ ОХОТНИКА»
В феврале 1852 года, находясь в Петербурге, он услышал о смерти великого писателя. Событие это потрясло его до глубины души — словно молния разбила внезапно на его глазах могучий дуб…
«Скажу вам без преувеличения, — писал он Ивану Аксакову, — с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя».
И затем в письме к Полине Виардо: «Случилось великое горе. В Москве умер Гоголь… Вам трудно представить себе всю огромность этой потери, столь горестной, столь всеобъемлющей. Нет русского, сердце которого не обливалось бы кровью в этот миг. Для нас он был не только писателем: он нам открыл нас самих. Для нас он был в известном смысле продолжателем Петра Великого… Надо быть русским, чтобы это почувствовать…»
Его неприятно удивило, что все как-то вскользь и холодно говорили о смерти Гоголя. Он демонстративно надел траур и, нанося визиты знакомым, резко осуждал равнодушие светской черни.
Желая раскрыть общественный смысл этой утраты, Тургенев написал статью и отдал ее в редакцию «Петербургских ведомостей». Он признавался друзьям, что плакал навзрыд, когда писал этот некролог.
«Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить… Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся, как одной из слав наших!»
Но николаевские жандармы и сам Николай I по-иному смотрели на автора «Мертвых душ». Статья Тургенева была запрещена цензурным комитетом; там сочли недопустимым самый тон ее и особенно наименование Гоголя великим.
Встретившись на улице с издателем, Тургенев спросил его, что бы это значило.
— Видите, какая погода, — отвечал тот иносказательно, — и думать нечего…
— Да ведь статья самая невинная.
— Невинная ли, нет ли, дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать…
Тогда Тургенев запросил своих московских друзей, В. П. Боткина и Е. М. Феоктистова, которым еще ранее послал статью для ознакомления, нельзя ли попробовать напечатать ее без подписи в «Московских ведомостях» в виде письма из Петербурга.
«Я хотел бы спасти честь честных людей, живущих здесь. Неужели это так пройдет, и мы ни слова не сказали о тебе (Гоголе. — Н. Б.)!.. Мусин-Пушкин ее запретил и даже удивлялся дерзости так говорить о Гоголе — «лакейском писателе», — сообщил он Боткину.
Эта попытка обойти цензурный запрет увенчалась успехом благодаря стараниям Боткина и Феоктистова. 13 марта статья Тургенева, прошедшая через Московский цензурный комитет, появилась в № 32 «Московских ведомостей» за подписью «Т в».
Тотчас началось следствие по этому делу. Управляющий Третьим отделением Л.В. Дубельт в проекте своего доклада царю посоветовал сделать Тургеневу, «человеку пылкому и предприимчивому», строжайшее внушение. Шеф жандармов А.Ф. Орлов, в свою очередь, предложил учредить за писателем секретное наблюдение.
Такая мера показалась царю недостаточно строгой. На докладе Орлова он наложил резолюцию: «Полагаю, этого мало, за явное ослушание посадить его на месяц под арест и выслать на жительство на родину под присмотр…»
16 апреля 1852 года Тургенев был взят под стражу и отправлен на «съезжую».
Многочисленные друзья и знакомые Тургенева так усердно навещали его здесь в первые дни ареста, что власти сочли необходимым вовсе запретить свидания с ним.
Перед отъездом на жительство в Спасское Иван Сергеевич устроил в тесном кругу петербургских приятелей на квартире своего дальнего родственника Александра Михайловича Тургенева чтение повести «Муму», написанной им на съезжей.
Анненков, находившийся в числе слушателей, писал: «Истинно трогательное впечатление произвел этот рассказ, вынесенный им из съезжего дома, и по своему содержанию, и по спокойному, хотя и грустному тону изложения. Так отвечал Тургенев на постигшую его кару, продолжая без устали начатую им деятельную художническую пропаганду по важнейшему политическому вопросу того времени».