Потом внезапно начал рассказ о секретаре крайкома довоенной поры: «Он до революции экспроприатором был. Деньги отбивал… Анархист! Человек, скажу, храбрейший. Четыре ордена… Жил у меня дома четыре дня. Спросил у него, когда начал чувствовать на себе внимание органов: „Почему из всех членов бюро райкома одного не посадили — меня?“ Он ответил: „Когда к дубу хотят добраться, по дороге к нему молодняк валят“. Он в разговорах отрицал, что в тюрьмах пытки. Я его потом в Москве, когда секретаря райкома спасал, в НКВД увидел — глаз выбит, кровоточит… Сам попал в то, что копал».
О многом говорилось в те два дня. Звучали имена Долорес Ибаррури, Молотова, Ильи Эренбурга, скульптора Коненкова, Леонида Леонова… Кое-кого вспоминал с горечью, с обидой. О Солженицыне высказался с неприязнью, причины того, однако, прояснять не стал. Заговорил — с уважением — о Василии Шукшине. Не забыл встречу в давние дни съемок фильма «Они сражались за родину». Растроганно подметил его скромность. Мария Петровна тоже к разговору присоединилась: «Он ничего не ел, не пил. Все смотрел на Михаила Александровича…» Шолохов подумал, подумал и продолжил: «Я что-то почувствовал во взгляде… Эх, умер».
Не знаю, уместно ли в рассказе о беседах с Шолоховым выражение «разговор о будничном». Но и такой то и дело возникал непринужденно. О всяком гутарили, выражаясь «тиходонским» языком. Например, помянули одного писателя, который напечатал книгу с обозначением «роман-эссе». В ответ услышали: «Ну-ну». Такую с ехидцей стрелку он метнул в нелепое поименование жанра. Или: будет — не будет урожай. О мосте через Дон у станицы, который строили благодаря хлопотам Шолохова («Давно было пора сменить неудобные разводные понтоны»). О недавней рыбалке. Он стеснялся рассказывать о ней. Это, как понял, потому, что из-за болезни его возили не на Дон, а на пруд («Ну, какая там рыбалка на пруду. Так себе… мелочь… я ее обратно…»). Когда об охоте черед пришел поговорить, так глаза и его, и Марии Петровны зажглись неподдельным азартом. Она: «Я заядлая охотница. Могу дуплетом по гусям…» Он: «Я больше по перу…» Пожалуй, что скаламбурил: дуплетно. Я рассказал о доброжелательных проводницах в поезде «Тихий Дон», которые рискнули взять меня без билета (вскочил в вагон, по спешке оставив билет дома). Он: «Казачки же!» Хозяева поделились, что в субботу собираются праздновать свадьбу внука: «Вот готовимся…» Ганичев передал Шолохову подарок — портрет по металлу словацкого художника-скульптора Яна Кулиха с надписью «Великому писателю».
Война, разумеется, тоже проявилась в разговорах. Началось с того, что Шолохов высказал свое мнение — высокое — о маршале Жукове. Потом поделился предположениями, почему Сталин и Хрущев допустили грубое недоброжелательство к всенародному любимцу. Сказал: «То была не только ревность к славе, но политическая боязнь. Не верю, что Жуков затевал заговор против Сталина. Едва ли такое могло быть. Сталин заговора Жукова мог не бояться…» Мария Петровна добавила: «Михаил Александрович очень Жукова любит». Ганичев припомнил, как вручал незаслуженно отставленному от дел маршалу подарочное издание «Тихого Дона» и тот выразил свою любовь к роману. Шолохов посетовал: «Жаль, что ни разу с ним не встретился».
Углядев на его столе том воспоминаний маршала Рокоссовского, я спросил: «Читаете?» — «Перечитываю!» И в голосе усмешливая, как почувствовал, укоризна. Дескать, разве он мог позволить себе не прочитать эту книгу раньше. Добавлю: в последующее свидание, уже в больнице, тоже углядел то, что он читал — «Воспоминания и размышления» Г. К. Жукова.
Тут Мария Петровна стала рассказывать, как на кремлевском приеме в 1945-м в честь окончания войны Рокоссовский выделил ее среди женщин и одарил букетом роз. Сразу встрепенулось сердце мужа и талант писателя. Сказал кратко, но живописно: «Как журавель подлетел!» И в самом деле журавель, если припомнить по фотографиям этого высокого красивого человека, когда он, длинноногий, в галифе.
Война… Он вспомнил о своей матери, о ее гибели. Мария Петровна отметила такую ее черту характера, как упрямство. Ганичев сказал Шолохову: «Вас ведь тоже трудно переубеждать. Вы тоже упрямый…» Ответил: «Нет». И усмехнулся: «Если кто меня переубеждает, я сдаюсь, подчиняюсь».
Рассказали ему об одном новом в «Роман-газете» документальном произведении, пояснив, что оно о тяжких невзгодах начала войны на Южном направлении. Отозвался: «А где тогда тяжело не было?»
Дополнение. Чтил маршала Жукова и его воспоминания. Как-то заявил: «Жуков был великим полководцем суворовской школы. Он понимал, что на плечи солдата легла самая нелегкая часть ратного подвига. Думаю, потому его воспоминания и пользуются такой любовью. Писателям-профессионалам иной раз нелегко тягаться с такой литературой. Это свидетельство очевидца…»
«Они сражались…» и Брежнев
Разговоры, разговоры… Велик искус узнать судьбу военного романа. Это мы, гости, в первый день подогреты откровением — почти шепотом — секретаря Шолохова. Он сослался на свидетельство младшего сына писателя: роман в полном своем виде оказался в огне. Это ошеломило.
Нам рассказывали, как он сидел на корточках перед огнем…
Порыв отчаяния или хладнокровный расчет?
Признание в поражении или протест?..
Трагедией обернулся порыв Шолохова отослать роман «Они сражались за родину» Брежневу.
Что это было? Наивная доверчивость или привитая десятилетиями привычка партдисциплины, что писатель обязан советоваться с политиком?
У нас была возможность после услышанного встретиться еще раз — наутро — с писателем. Шли из гостиницы к нему и все думали: как спросить о судьбе романа?
Как и в первый день, проходим на второй этаж — в его, Шолохова, рабочий кабинет. Окна, окна, окна — просторно заоконным взглядам… Вновь он в кресле-каталке. Вновь Мария Петровна рядом. Как и вчера, Шолохов совсем плох. Жестокая болезнь изнуряюще держала его в своих цепких клешнях. Худ, бледен, кожа истончена до прозрачности и какой-то неживой хрупкости, глаза поблеклые, взгляд от боли беспомощен. Всегда не славился многословием, а тут по вынужденности молчит чаще, чем что-то говорит нам… Страшно.
Да вот, как и вчера, минута за минутой, постепенно, а совладал характер с немощью. Стал шутить — то колко, то с мягкой лукавинкой. По всему видно, что силен на все-таки незамутненную лекарствами и старостью память. Жадно любопытен к тому, что происходит там, на воле, в Москве, где уже многое назревало с появлением у власти Юрия Андропова.
Говорим, говорим, а не наберемся смелости выспрашивать о романе безнадежно больного человека. В лобовую, понятно, не полюбопытствуешь — жив, не жив роман? Но как узнать? Первым Ганичев не утерпел. Проявил замысловатую дипломатичность — спросил эдак невинно да к тому же рукой перевел наши взгляды от письменного стола к книжным шкафам:
— Михаил Александрович, а где вы храните здесь полную рукопись романа?
У меня мелькнуло: «Ну, вот петелька для ответа». Жду — вдруг не подтвердит, что бросил рукопись в огонь, что скажет: «Да где же ей быть, как не в столе…» Он, однако, собрался и дал резкую отваду нашим хитростям.
— Здесь ее нет! — сказал неподступно, твердо, как ударил палицей. Мы уже знали последствия такой жесткой интонации. Новые — неугодные ему — вопросы мог перебить, а то и вовсе прекратить встречу.
Так мы остались без прояснения этой загадки — почти гоголевской! — в жизни Шолохова. Ни словом, ни намеком ни он, ни Мария Петровна не выдали нам, отсутствует ли рукопись только здесь — в кабинете, или — не дай Бог — ее вообще нет.
Утром на поезд. На память увозили несколько фотографий. Одну из них выделю: Шолохов за столом, ворот вольно расстегнут, в одной руке — листы статьи, в другой — сигарета, рядом — стакан чаю… Будто вернулась творческая молодость.
Диктовки сыну
Поклон младшему сыну, Михаилу Михайловичу, что добросовестно перелагал на бумагу диктовки своего великого, но уже безнадежно больного отца. То сам что-то спросит. То отец попросит посидеть рядом, видимо, чтобы выговориться.