Изменить стиль страницы

Но и в этом завещании оказалась ошибка: последние строки — о свидетелях составления завещания — были написаны не рукой Толстого. Таким образом, юридически получилось, как будто завещание не целиком написано в присутствии завещателя.

Возникло еще одно завещание.

Рассказ о подписании последнего завещания сохранился, и он настолько драматичен, что я его приведу, хотя сокращенно.

Это было 22 июля 1910 года. В Телятинскую усадьбу верхом приехал пианист А. Б. Гольденвейзер. Он сообщил, что Лев Николаевич выехал на прогулку и теперь находится в старом лесу, в Заказе, близ деревушки Грумант, ждет свидетелей для того, чтобы подписать новый текст завещания. Лев Николаевич просил привезти Анатолия Радынского, которого шутливо назвал «сыном полковника», и Алешу Сергеенко. Сергеенко он знал с детства.

Были оседланы лошади. Трое людей поскакали к Льву Николаевичу.

Ехали кратчайшей дорогой, сквозь березовый лес, вдоль ручья. Стали искать Льва Николаевича — увидели не сразу. Проехали дальше. Увидели Льва Николаевича верхом на Делире, в белой шляпе, белой рубахе; белая борода его развевалась на легком летнем ветру. Всадник стоял на пригорке и виден был на фоне летнего темно-голубого неба.

Поздоровались. Поехали гуськом. Лев Николаевич поехал легкой рысью через скошенное ржаное поле, мимо копен, к старому казенному лесу — засеке.

Подъехав сюда, он на минуту задержал лошадь: колебался, куда ехать, но места были знакомые. Он направил Делира прямо в лес по узкой дороге, потом, оставив дорогу, избрал неожиданное направление прямо вглубь. Верный, близорукий и смирный Делир, привыкший в течение многих лет возить хозяина по лесам, подчиняясь малейшему движению руки всадника, проносил его под ветками деревьев, не изменяя своей рыси, как будто шел по хорошо знакомой дороге. Но лошади спутников отставали. Свидетели нагибали головы под сучьями или отстраняли ветки в сторону.

В глубине леса Лев Николаевич остановился у большого пня и слез. Слезли и свидетели. Лев Николаевич сел на пень, вынул английское самопишущее перо, которое называли тогда «резервуарным пером», и попросил дать ему бумагу. Сергеенко приготовил бумагу и картон, на чем писать. Александр Борисович держал перед собой черновики завещания.

Перекинув ногу на ногу, сидя на пне, положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать:

«1910 года, июля дватцать второго дня…»

Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав слово «двадцать» через букву «т», захотел переправить и взять чистый лист, но потом улыбнулся и сказал:

— Ну, пускай думают, что я был неграмотный…

И прибавил:

— Я поставлю рядом цифру, чтобы не было сомнения.

Ему было трудно, сидя на пне, следить за черновиком, и текст начал читать Александр Борисович.

Лев Николаевич писал старательно, делая двойные переносы — в конце и в начале строк, как делалось в старину. Сперва он писал сжато, потом увидел, что остается много места, и стал писать разгонисто. Кроме того, Лев Николаевич написал бумагу, в которой были выражены дополнительные распоряжения.

Потом Лев Николаевич встал с пня и подошел к лошади.

— Как тяжелы все эти юридические придирки, — сказал он.

Потом с необычайной для восьмидесятидвухлетнего старика легкостью вскочил на лошадь.

— Ну, прощай, — сказал он, протягивая руку Сергеенко.

Об этом событии Лев Николаевич в тот день кратко заметил в своем дневнике: «Писал в лесу».

В. Булгаков рассказывает о вечере того же дня — 22 июля.

К Толстому случайно заехала гостья — финка, был Чертков.

«Потом все сошли пить чай на террасу, в том числе и Софья Андреевна.

Последняя была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков — точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали».

ОСЕНЬ. ЯСНАЯ ПОЛЯНА

I

Читая письма Софьи Андреевны к Льву Николаевичу, видишь, что она его любила и даже по-своему хотела его беречь. Между тем то, что происходило в доме, было ужасно.

Читая письма Черткова к Толстому, видишь, что он его уважал и у него не было другой гордости, другого места в жизни, кроме положения ученика Толстого. Между тем он мучил Толстого. Помогали мучить Толстого и люди, связанные с Софьей Андреевной и Чертковым.

Завещание было подписано, и довольно скоро оно было обнаружено: дом распался.

Сыновья по-разному мучили отца.

Андрей Львович был человеком резким, безжалостным, ослепленным своими желаниями. Он стрелял собак на улицах деревни Ясная Поляна. Добыча неинтересная, а шуму и огорчений для отца много.

В «Дневнике для одного себя» 29 июля 1910 года Толстой писал:

«Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа божия (но она есть, помни)».

У Андрея душа была, и, вероятно, страстная, но он отдал ее в 1910 году в заклад чистогану.

Лев Николаевич записывал 27 июля:

«Андрей приходил спрашивать: есть ли бумага? Я сказал, что не желаю отвечать. Очень тяжело. Я не верю тому, чтобы они желали только денег. Это ужасно. Но для меня только хорошо».

«Только хорошо» — писал Толстой потому, что это отделяло его от семьи, как бы освобождало от нее.

Про Софью Андреевну в «Дневнике для одного себя» Лев Николаевич говорил: «Я совершенно искренно могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву».

Лев Львович представлял собою явление не болезненное, но поразительное.

В записи от 2 февраля 1907 года Толстой ужасается на сына. «Удивительное и жалостливое дело — он страдает завистью ко мне, переходящей в ненависть».

Подписание завещания раздело перед Толстым душу его семьи — душу собственников.

Только тем Лев Львович оказался хуже Андрея Львовича, что формально принадлежал к искусству и, будучи плохим писателем, плохим скульптором, сгорал от зависти к отцу и в своих дневниках, перебивая изложение, писал о том, как он ненавидит своего отца.

Софья Андреевна писала к Льву Николаевичу письма, умоляя уничтожить завещание, и угрожала самоубийством. Издатели приезжали, предлагали деньги. А тут еще были друзья, была В. М. Феокритова — стенографистка, которая дружна с Александрой Львовной и подчиняется Черткову; Александр Гольденвейзер, пианист, доверенное лицо Черткова. Все вмешивались в семейные дела Толстых и обостряли взаимоотношения мужа и жены. Семейная ссора, которая идет под стенограмму, которая вся записывается, фиксируется, — ужасна. А так делалось. Льву Николаевичу рассказывали о безумных выкриках Софьи Андреевны. Начиная с 4 сентября Гольденвейзер пересылал записи, сделанные с речей Софьи Андреевны. Софья Андреевна угрожала, что она с сыновьями объявит Льва Николаевича состарившимся, потерявшим разум. Она говорила, что царь рассудит ее с Толстым. Шел разговор не совсем безумный — это разговор об опеке. Но это все же и болтовня, это истерические выкрики. Гольденвейзер с добросовестностью маленького почитателя великого человека пересылал эти выкрики Толстому. Толстой отвечает: «Как ни тяжело знать все это и знать, что столько чужих людей знают про это, знать это мне полезно. Хотя в том, что пишет В. М. и что вы думаете об этом, есть большое преувеличение в дурную сторону, недопущение и болезненного состояния и перемешанности добрых чувств с нехорошими».

Ясная Поляна разделилась на две партии. Одна, во главе которой стоял Чертков, имела в числе своих приверженцев Александру Львовну, Варвару Михайловну Феокритову, Гольденвейзера. Другая партия состояла из Софьи Андреевны и ее сыновей.