Изменить стиль страницы

Здесь Чертков напоминает и о своей «доле расходов».

Затем говорит о рукописях: владение рукописями гарантировало право первого печатания.

Особенно волновали Черткова дневники: они были не только автобиографией Толстого, но содержали оценку окружающих и раскрывали его мировоззрение.

Дневники были у Черткова. Софья Андреевна требовала их возвращения. Лев Николаевич вернул дневники и положил их в тульский банк, чтобы их никто не читал.

Он тяготился нарушением тайны записи.

Надо сказать, что Лев Николаевич несколько раз просил, чтобы были уничтожены в дневниках те недоброжелательные слова, которые относятся к Софье Андреевне, к сыновьям. Он даже вырывал страницы, но их подбирали, подбирал Буланже, Чертков, — они остались. Зачеркнутое — почти все прочитано.

Он писал Софье Андреевне письма, в которых опровергал то, что написал в дневниках. Он понимал больше, чем можно было понимать при ссоре, то есть он понимал логику безумия Софьи Андреевны, и это его обезоруживало. В схватке он был над схваткой.

Но время шло. В октябре Лев Николаевич записывает в «Дневнике для одного себя»: «Нынче живо почувствовал потребность художественной работы и вижу невозможность отдаваться ей, от нее, от неотвязного чувства о ней, от борьбы внутренней. Разумеется, борьба эта и возможность победы в этой борьбе важнее всех возможных художественных произведений».

Когда Толстой пишет «ей», «ее», «ней», то это, как мне кажется, одновременно и художественная работа, и борьба с Софьей Андреевной, и сама Софья Андреевна. Он хотел быть в этой борьбе правым и выбирал. Хотел выбрать трудное, а труднее всего было, как ему казалось, остаться.

Софья Андреевна, вероятно, любила Льва Николаевича. Сыновья, во всяком случае, гордились фамилией Толстого: они не какие-нибудь только графы, а сыновья графа Льва Николаевича Толстого из Ясной Поляны. Но еще больше Софья Андреевна хотела, чтобы все знали, что Лев Николаевич ее любит. В сорок восьмую годовщину свадьбы она заставила мужа сняться с ней — чувство справедливое, снимок законный, обычный. Лев Николаевич стоит суровый, прямой, смотрит прямо на аппарат. Софья Андреевна, подтянутая дама, стоит боком к нам, лицо ее обращено к Толстому. Она держится за него рукой, — нет, она его держит рукой. В дневниках она выражала удовлетворение тем, что увидят этот снимок.

IV

Лев Николаевич хотел уйти. Он уже тридцать лет хотел уйти из дому. Однажды в Ясную Поляну пришел солдат с «Потемкина».

Лев Николаевич с ним пошел гулять. Хотел его устроить «на передышку» в имение Черткова, но Чертков беглого отказался принять. Для Льва Николаевича это был свой брат — беглец, который перешел границу, который может рассказать, как уходят, как преодолевают препятствия. Они ходили вдвоем долго.

Лев Николаевич не знал, куда ехать: спрятаться ли в деревне или бежать к Денисенко под Новочеркасск — у Денисенко были возможности достать паспорт; или поехать на Черноморское побережье, где была колония толстовцев. Мы не знаем до конца, куда хотел уехать Толстой. Его стерегли. Для него не было своих. Александра Львовна, мужественная, крепкая, преданная, телом была похожа на Толстого, но разумом, характером на Софью Андреевну. Она тоже истерична, но только спокойно истерична. И она оказалась для отца самой милой, дорогой среди чужих!

На своих надо было «торнуть», даже пригрозить.

21 октября Лев Николаевич записывает в дневнике: «Очень тяжело несу свое испытание. Слова Новикова: «походил кнутом, много лучше стала», и Ивана: «в нашем быту вожжами», все вспоминаются, и недоволен собою. Ночью думал об отъезде. Саша много говорила с ней, а я с трудом удерживаю недоброе чувство».

У Новикова, хорошо грамотного крестьянина, друга Толстого, была родственница, которая сильно пила; Новиков спроста рассказал, как муж усмирял ее кнутом.

Когда Софья Андреевна бегала по саду, то старик сторож Иван сказал Толстому: «В нашем простом быту мы вожжами».

Лев Николаевич оказывался смешным для мужиков, а их логика была для него понятна, и ему было стыдно не того, что он не бьет свою жену, а того, что он — мужик, который не может справиться с женщиной, которая, как он сам говорил, «выскочила из хомута».

25 октября: «Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об ее положении, и жаль, и тоже не могу».

Дело шло к концу. В Ясную Поляну в это время приехала Наталия Алексеевна Альмединген, редактор детского журнала «Просвещение», которая предложила Льву Николаевичу продать Собрание сочинений. Софья Андреевна успокаивалась. Она говорила, что Лев Николаевич здоров и спокоен. Когда он раздражался, она думала, что виною всему его печень. Софья Андреевна читала Альмединген свои записи о девичьей жизни и о своей свадьбе. Шел дождь, было десять градусов тепла. Софья Андреевна гуляла среди елочек, посаженных ею когда-то в присутствии маленького сына Ванечки.

Выпал и сошел снег. Опять стало тепло. Приехал сын Андрей. Вероятно, разговаривал с Альмединген. Софья Андреевна была рада: Андрей «свой», свой сердцем, не то, что Саша. Готовилось новое наступление.

Лев Николаевич записал после ухода из дому:

«Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне».

V

Лев Николаевич уехал из дому в ночь на 28 октября, в 5 часов утра.

Денег в кармане у Толстого было тридцать девять рублей, у Маковицкого — триста — их успела сунуть ему Саша.

Все так и было, как он рассказывал. Софья Андреевна потом писала ему, оправдываясь, что она не искала завещания, а только тронула портфель, думая, что в нем лежит дневник Толстого, и что она потому вошла, что новая желтая собачка, взятая в дом, забежала в кабинет, а она хотела ее оттуда выгнать, увидала портфель и его потрогала.

Как уехал Толстой?

28 октября в три часа утра Лев Николаевич в халате и туфлях на босу ногу пришел к Маковицкому, разбудил его и сказал: